Хайнц надел сыроватые ботинки, раздул тлевший костёр, снял с перекладины почти просохшую шинель и огляделся. Сложно было понять, сколько времени прошло — в ельнике царил всё тот же серый сумрак. Однако кое-что переменилось: на стволах ближайших деревьев появились вырезанные угловатые значки, руны, а вокруг костра на земле был проведён большой ровный круг. Штернберг постарался, понял Хайнц. Эти магические закорючки у него, похоже, вместо охраны. Хайнц вернулся под заслон, хотел разбудить офицера, но, посмотрев на него, решил подождать. У спящего Штернберга лицо было до крайности замаянное. Дыхания его совсем не было слышно, только мерно приподнималось и опускалось плечо.
Хайнц сел рядом, положил на колени автомат и вскоре принялся бороться с вновь подступившей дремотой. Несмотря на все усилия, он засыпал с открытыми глазами. Ему даже приснился сон — лёгкий, быстрый, необыкновенно яркий. В этом сне из еловой чащобы к костру бесшумно вышла женщина, очень высокая и стройная, с гипнотическими светло-голубыми глазами в морозном блеске серебристых ресниц, с почти белыми, льняными волосами, ливнем спадавшими по спине и плечам почти до колен; и одета она была во что-то белое, груботканое, с затейливой вышивкой по краю. Женщина с полуулыбкой любопытства наклонилась к обалдело таращившемуся Хайнцу, не смевшему произнести ни слова, не то что поднять автомат, и взяла его лицо в тёплые ладони. От её рук пахло сеном и свежим ржаным хлебом. В единый миг Хайнц почувствовал и этот уютный аромат, и в нехарактерных для сна мельчайших подробностях разглядел склонённое к нему лицо, покрытое лёгким золотистым загаром, угловатое и длинноносое, но своеобразно красивое. Разглядел даже маленькие деревянные бусины на узкой налобной повязке, прихватившей волосы женщины, даже выскользнувший из-за ворота при наклоне амулет на кожаном ремешке — ровный круг из золота, засиявший в свете костра, как маленькое солнце. Разглядел и начало нежной раздвоенной тени там, откуда выскользнул амулет, и смущённо отвёл глаза. Женщина с улыбкой сказала не то «мальчик», не то «солдатик» — вернее, она ничего не произнесла, но каким-то образом Хайнц понял, что всё-таки она что-то сказала, — а затем легонько подула на него и с озорным смешком выпрямилась. Она была совсем взрослая женщина, должно быть, лет тридцати, а он был просто мальчишка, напуганный её красотой гораздо больше, чем — и это он тоже явственно разглядел — широким ножом в потёртых ножнах на её грубом, мужском, с тяжёлыми медными бляхами поясе. На костяную рукоять этого ножа она положила руку, когда приблизилась к спящему офицеру и склонилась над ним, всматриваясь в него странно-сосредоточенно, словно собираясь не то поцеловать, не то зарезать.
— Пожалуйста, не трогайте его, он ранен, — будто бы попросил Хайнц, и женщина шагнула прочь от костра. В сумраке её лицо внезапно резко подурнело, заострилось, вытягиваясь, скрадываясь белёсым туманом, и тут Хайнц, вздрогнув от испуга, вынырнул из дремоты и досадливо замотал головой, стряхивая остатки сна.
* * *
Вокруг простирается давно знакомое Штернбергу заснеженное пространство, арендованное под его кошмары посреди серых полей беспамятства. Здесь всегда стоят бараки, упираются в суконное небо сторожевые вышки и дыбится колючая проволока. На сей раз Штернберг оказался не на территории концлагеря, а вне её, зато в большой компании: извивающийся от почтительности лагерный комендант Зурен, омерзительный приятельски ухмыляющийся Ланге, безымянный профессор медицины из Равенсбрюка, с лицом, как резиновая перчатка, гестаповец Шольц со своим липким вниманием доносчика, надменный, угрожающе прищурившийся Мёльдерс, пара смутно знакомых чиновников с каменными челюстями и даже сам рейхсфюрер со своими подслеповатыми выпученными очочками и стянутым воротником жабьим горлом. Всё это вместе — какая-то важная инспекция. Паноптикум, Матерь Божья, какой паноптикум, изумляется Штернберг, шагая куда-то вместе с ними плечом к плечу. Они идут вдоль высокого проволочного заграждения, протянувшегося из ниоткуда и уходящего в бесконечную даль. На столбах висят массивные белые изоляторы: по проволоке пущен электрический ток. По ту сторону заграждения стоят заключённые. Их — тысячи, сотни тысяч, миллионы, огромная, как море, до самого горизонта, безмолвная толпа истощённых, неразличимо-похожих, одетых в полосатые робы людей. Сыплет снег вперемешку с жирной гарью, что исторгают трубы крематориев, повсюду высящиеся на бескрайней равнине подобно дьявольским деревьям с дымной, подсвеченной багровым сиянием широкой кроной. На горизонте трубы сливаются в настоящий лес, и болезненно набрякшее над ними небо захлёбывается горькими дымами.
— Следует энергичнее заполнять концлагеря, — разглагольствует Зурен. — Уничтожение низших рас путём работы — чрезвычайно выгодное в экономическом плане предприятие. Скажем, за одного заключённого завод платит, чисто символически, по пятьдесят пфеннигов в день. Маловато, но если учесть, что продолжительность жизни заключённого в среднем девять месяцев, да ещё с утилизации трупа — волосы, золотые коронки — мы имеем в среднем по двести марок, не считая доходов от использования костей и пепла…
Штернберг замирает на месте. За проволокой, среди заключённых, в самом первом ряду, стоит Дана — такая, какой он её отчётливее всего помнит, — в замызганной робе, с коротким ёжиком тёмных волос. Она смотрит на него — на экспонат передвижной выставки обмундиренных уродов — широко распахнутыми отчаянными глазами и вдруг (только не надо, умоляю, молчи!) тихо произносит:
— Доктор Штернберг?
— Откуда эта грязная тварь вас знает? — живо интересуется Гиммлер.
Мёльдерс глумливо скалится.
— Доктор Штернберг, — безнадёжно повторяет девушка.
Под тяжелеющим от свинцового подозрения начальничьим взглядом Штернберг отвечает с делано беззаботной усмешкой:
— Даже не представляю, господа, откуда она может меня знать. Понятия не имею, кто она такая.
— Она вас раньше где-то могла видеть?
— Не знаю. Сам я вижу её впервые в жизни, — продолжает открещиваться Штернберг, с ужасом понимая, что уже по горло вляпался, что будут копать, будут вынюхивать, поволокут на допрос Дану (его Дану! Господи, как она снова попала в концлагерь?!) и, пока всё из неё не выбьют, не успокоятся, а потом примутся и за него…
Однако рейхсфюреру — вернее, двойнику рейхсфюрера, синтезированному из вещества кошмара, — приходит в голову другая идея:
— Пристрелите её!
Это сказано Штернбергу. Он, не чувствуя себя, принимается шарить рукой на поясе, отстранённо соображая, кому из этих упырей первому залепит пулю в лоб, но мучительно не находит оружия.
Зурен с холуйской улыбочкой тащит из кобуры «вальтер»:
— Рейхсфюрер, вы позволите?
Штернберг в тошном оцепенении смотрит, как комендант поднимает пистолет.
— Что касается конкретно этого трупа, — продолжает лекцию Зурен, — то с него доход пойдёт лишь как с удобрения для германских полей, но даже эта малость уже деньги…
Звучит оглушительный выстрел.
Штернберг проснулся, весь в холодном поту, с осознанием огромной страшной непоправимости, готовый хоть зубами вцепиться в комендантское горло. Было сумрачно, горел костёр, солдатик ещё раз с громким треском переломил о колено сухую ветку. Спохватившись, оглянулся на него — вскочившего, дикого, всклоченного, — и пролепетал: