Пока спускались, Федор определился с географией — утреннее солнце посылало привет с востока. Уверенно повернувшись к светилу задом, он взял направление вдоль хребта на запад. Старик бодро семенил следом, держась за хлястик рюкзака. «Дикая, в сущности, картина, — отрешенно думал Федор, — правнук полковника Шергина везет на буксире реликт Гражданской войны, убийцу своего прадеда. И каким только чудом он замариновался в своей пещере? Один из всех остался жив после налета охотников за иконами? Получается, он ждал именно меня. Опять эта мистика. Нет, не он ждал, а тот, кто устроил мою встречу с ним. Некто, тасующий крапленую колоду случайностей». Собственные жизненные наблюдения Федора показывали неоспоримую вещь: когда человек готов поверить в Бога или хотя бы в «что-то там, конечно, есть», вокруг него начинают происходить чудеса, из разряда обыкновенных. Иными словами, он перестает видеть случайности и вместо них зрит вмешательство свыше. Но в себе готовности уверовать Федор пока не чувствовал и тем менее мог объяснить этот наплыв мистики, от которого, пожалуй, можно было и заболеть каким-нибудь расстройством.
«Неспроста ведь они Золотыми называются…» — сказал он себе, озирая нежно-голубые, бледно-лиловые, палево-охристые, пастельно краснеющие склоны гор и сияющие нимбы снежных вершин. Их красота обжигала душу, но в ней нельзя было сгореть — только на время раствориться, а затем, сознавая собственное убожество, вновь собрать себя в кучку земного праха и продолжить свой путь в этом мире. И только потом внезапно обнаружить в себе неслучайно возникшую мысль — о том, что истинная красота всегда пронизана мистикой, как дневной воздух — лучами солнца. Более того, именно потусторонний, божественный отсвет и создает в вещах и в природе то, что люди зовут красотой.
За время пути Федор узнал от старика печальную повесть его жизни. О том, как воевал, бывший ротмистр помнил урывками, короткими эпизодами, которые не склеивались ни во что целое. Зато хорошо вспоминалась ему вражда к командиру полка, неприязнь, доходившая порой до ледяной ненависти. Отчего это было — время стерло из его памяти, от всей ненависти осталась шелуха да крепко засевшее в голове шипящее прозвище «Франкенштейн». То, что происходило до последней стычки с полковником и рокового выстрела, оказалось вычеркнутым из биографии ротмистра, как пробуждение убивает события сна. Что было после — стало единственным содержанием его жизни. Это он помнил детально, день за днем, год за годом, пока подземное бытие не слило все года в один темный, долгий, наполненный страхом и голодом пещерный туннель.
Бежавших в горы от партизан после разгрома полка ротмистр Плеснев насчитал полтора десятка (Федор не сомневался, что и полк был не более как недокомплектом, обычным в белых войсках, в которых и тысяча штыков могла зваться дивизией, а двадцать — ротой). Возможно, кому-то еще удалось прорваться к монгольской границе. Среди тех пятнадцати шестеро были недавно мобилизованные кержаки из веками прятавшегося в горах селения, на которое случайно наткнулся полк. Эти, довольные исходом дела, возвращались домой и шли отдельно, своими тропами. Только каждое утро в отряде Плеснева обнаруживали одного-двух удавленников. За неделю, на перевале через горный хребет, ротмистр остался один. Ночью, когда до тайной деревни раскольников оставался день пути, двое кержаков пришли за ним. Плеснев перехитрил их — якобы оступившись, с воплем скатился с обрыва, нырнул в пропасть. Этот трюк он репетировал несколько раз при свете, падая на крошечный выступ за краем скалы и вжимаясь всем телом в темную узкую расщелину под обрывом.
— Рубили концы, — объяснил старик. — Потому как никто не должен знать дорогу в их деревню. А мы знали и шли туда, чтобы взять еду. А не то они мстили, что мы забрали их из деревни, дали в руки оружие. Для столбоверов это самое хуже, чем грех. Порча, скверна. Замирщение по-ихнему, касание с остальным миром, не столбоверским. Попов у них нет, чтоб скверну снимать. Ну и берегутся от всякой мирской заразы. А тут такое дело. Не хотели, а попортились. Восьмерых-то сдуру удавили, аки тати в нощи.
Явившись в деревню, кержаки скрыли, что повинны в душегубстве, иначе их ждало изгнание. Следом за ними пришел ротмистр Плеснев и тоже про удавленных говорить не стал, ибо ни к чему. Еще на перевале он надумал остаться с раскольниками, а не тащиться до Барнаула через весь горный край, кишащий партизанами. Кержацкие старейшины приняли суровое решение. Они сказали, что мир не оставит их теперь в покое, антихрист уже правит и надо уйти дальше, скрыться в земле, в горном нутре. Чужака, от которого нельзя избавиться, взять с собой. Когда они закончили говорить, встал самый ветхий кержак, с бородой до колен, и объявил, что порча через чужака все равно будет и древлее благочестие потерпит урон. А поступить надо по образцу чуди, некогда жившей здесь и скрывшейся под землю от белого царя. Старейшины с ветхим согласились, покивали седыми головами и принялись за дело. Молодежь спровадили в пещеры, а сами вырыли яму, навалили над ней камней на досках, встали под навес, истово помолились да подпорки вышибли.
В пещерах же порча разрасталась. Поначалу перестали сообща молиться, потом перессорились, поделили имущество и расползлись по норам. На чужака, даром что принял старый обряд, смотрели косо и со злобой. Жену ему не давали, попрекали куском, однажды избили до полусмерти. Когда встал на ноги, от него оставались кожа да кости, любой мог пальцем зашибить. Проку от такого мало, но ротмистру хотелось жить, он стал наниматься на работу за объедки. Так стал рабом — скотиной, об которую трут ноги. Затем в пещерах наступил голод и, страшась выходить в антихристов мир, начали резать на мясо детей, больных и просто слабых. Население пещер уменьшилось вполовину, когда первый раз снизу пришли гости. Они запретили есть детей и сказали, что будут помогать. С тех пор в пещеры забредали горные козлы, бараны, кабарги. Мяса стало хватать, но совсем от человечины не отказывались, резали убогих, стареющих. Молиться опять стали вместе, ревностно клали поклоны перед исцарапанными тайной грамотой черными досками, чтоб заслужить обещанное гостями переселение в благодатные земли.
Но вместо благодати пришла смерть, и спасшемуся рабу была дарована свобода.
Два дня пути Федор со стариком питались водой и корешками. В реках плавала рыба, но ее нечем было ловить. На третий день Федор соорудил острогу из ножа и палки, распластался на валуне посереди реки и чудом загарпунил тридцатисантиметрового хариуса. Ели его недожаренным, торопясь заглушить протестный вой в желудках. Старик Плеснев, за девяносто лет забывший вкус рыбы и вообще человеческой еды, урчал по-неандертальски и чуть не отгрыз себе пальцы.
На четвертый день Федор увидел пастуха и едва не сошел с ума от радости. Козье стадо перестало жевать траву, в сомнениях глядя на его дикие прыжки и вопросительно подмекивая счастливым воплям.
На шестой день от исхода из кержацкой пещеры Федор ступил на твердое дорожное покрытие Чуйского тракта, а к сумеркам, восседая в кузове грузовика, торжественно въехал в Усть-Чегень. Первое его движение было в сторону дедова дома, где ждали ужин, баня и человеческая постель. Но ротмистр Плеснев вцепился клещом и потребовал вести на могилу полковника.