— Чувствую, я влюбляюсь в тебя, — сказал Тим.
— Знаю, я тоже чувствую что-то похожее…
— Боже, это, может, единственный миг, когда мы по-настоящему любим друг друга, в первый раз!
— Нет, это иллюзия, сентиментальный побочный продукт нашей решимости. Это ничего не означает. И уж конечно, не означает любви. Мы присутствуем при смерти. Говорят: как смерть, любовь, [124] но не такая любовь, как наша.
— Если бы нам начать все заново, сейчас. Я тебя не узнаю, ты… преобразилась.
В ленивых лучах солнца медленно плавали столбы пыли. Дейзи сидела прямо, положив руки на подлокотники кресла, короткие волосы гладко зачесаны на узкой голове, глаза огромные, лицо суровое, твердое. Она напоминала Тиму богиню, никогда прежде он не видел у нее такого лица, и оно наполнило его любовью.
— Нет, мой дорогой Тим, мы больше не встретимся на этом свете. Это конец.
— Но как же так? Это похоже на смерть, да?
В лице Дейзи что-то дрогнуло, но лишь на миг. Она сказала:
— И пожалуйста, если когда-нибудь в будущем захочешь разыскать меня, не ищи… ради меня, не ищи…
— Дейзи, я…
— Говоришь, ты забрал все свои вещи?
— Да. Перевез их… вчера… когда тебя не было дома.
— Это разумно. Ничего не забыл?
— Нет.
— Не хочешь пойти и проверить?
— Нет.
— Тогда тебе остается только выйти в эту дверь.
— Дейзи… я не могу…
— Ты просишь у палача еще минуту жизни.
— Да… Но… Дейзи, я не могу так… мы не можем… Завтра мы оба придем в «Принца датского».
— Нет, Тим, будь в этом честен со мной. Мы должны нанести coupe de grâce. [125] Ты выказал такое мужество. Это лучшее, что ты когда-либо сделал для меня. Не надо все портить. Ты изумил меня, ты сделал то, на что я никогда бы не смогла решиться, и верю, ты делаешь это не ради Гертруды, а просто делаешь и все, и, если бы ты мог видеть себя сейчас, ты бы увидел бога, никогда ты не был так прекрасен. Но это никак не связано с будущим. Будущего у нас нет. Будь честным со мной, будь милосердным, дорогой мой храбрый Тим.
— Мы неожиданно стали… нет, лучше так… мы вроде как… свободны… так почему бы нам не…
— Ой, да не смеши меня. Мы такие решительные, такие сильные, даже такие сдержанные, потому что собираемся убить друг друга. Это как договор о совместном самоубийстве. Но если пойдем на попятный, то снова превратимся в прежних зомби, ссорящихся, пьянствующих, несчастных и глупых. Ты это знаешь.
— Да… пожалуй…
— Тогда иди.
— Не могу.
— Иди!
Тим встал и направился к двери. Вспомнил, что оставил возле кресла пластиковый пакет с бритвенными принадлежностями, вернулся и, не глядя на Дейзи, поднял его. В глазах у него стояли слезы. Он пошел обратно, прошел коридор, тихо закрыл за собой дверь квартиры и начал спускаться по лестнице. Это все не всерьез, говорил он себе, поэтому не надо ему так ужасно страдать. Он всегда может вернуться, всегда может вернуться. Она не исчезнет, хотя и обещала.
Он вышел на улицу и побрел к станции метро «Финчли-роуд». Тело было как чужое, кружилась голова, ноги не слушались, словно он только учился ходить. Что за странный процесс: ставишь одну ногу, потом поднимаешь другую, выбрасываешь ее вперед, затем опускаешь, переносишь на нее вес тела и поднимаешь другую… Он почувствовал, что того и гляди упадет. Встречные фигуры казались темными размытыми пятнами, и приходилось останавливаться и ждать, чтобы они прошли мимо. Он шел дальше, раскрыв рот. Горячие слезы жгли глаза, но отказывались литься. И качала черная железная дурнота.
Он не мог вспомнить точный момент, когда решил уйти от Дейзи. Решение созревало какое-то время. Это было как некая огромная вещественная масса, которая обрушивалась на него и которую он, выжидая, парализованный страхом, видел краем глаза. Наконец, задыхаясь от волнения, он признал реальность своего намерения. За последние несколько дней он почти не видел Дейзи. По утрам она долго валялась в постели, часто до середины дня, и он уходил из дому, не видя ее. Возвращался поздно вечером, выпивал стакан виски, вместе с ней, если она не сидела у себя, и быстро ложился спать. Дейзи все те дни была пьянее обычного.
Днем он бродил по Лондону. В картинные галереи больше не заходил, опасаясь того, что может там увидеть. Сидел в пабах. Когда они закрывались, то на скамейке в каком-нибудь парке. Погода стояла дивная, Лондон был ослепительно красив. Громадные платаны мечтали об осени и уже роняли крупные зеленые и коричневые листья. Они медленно планировали вниз и тихо ложились у ног Тима. Ощущение было такое, будто он переместился в мир духов. Порой он сомневался, что по-прежнему видим. Он заметил за собой, что способен целыми часами сидеть совершенно неподвижно. Сидел — и не сказать, чтобы думал, но что-то в его мозгу происходило. Внешний мир исчезал, и он оказывался посреди какой-то бледной, беловатой пустоты. Иногда она мерцала, как море, становясь серебряной. И тихо гудела или пульсировала. Тим вздыхал.
Он спрашивал себя, не меняется ли он на самом деле, может, сходит с ума. Не так ли начинается безумие? Он чувствовал исключительное спокойствие, но и невероятное напряжение, будто пространство изгибалось и он сгибался вместе с ним. Все как бы исчезло, включая его собственную личность. Он был крохотной пылинкой жизни, частицей, и в то же время окружающим пространством, кажущимся бесконечным. Он был атом, электрон, протон, точка в пустом космосе. Он был прозрачен. И эта прозрачность делала его невидимым. Он был пуст, чист, он был ничто. И вместе с тем — чистая энергия, чистая сила, чистое бытие. Ощущение само по себе не мучительное, хотя страшная боль тоже присутствовала, где-то рядом, наполовину скрытая, иногда как черная дыра, иногда как что-то вроде плотной массы неразрушимого вещества. Порою чувство пустоты бывало почти приятным. Но всегда ужасным. Это состояние полнейшей свободы, это как быть ангелом, подумал он однажды. Со временем он перестал ходить даже в пабы. Ел очень мало. Тихо сидел на скамейке где-нибудь в Риджентс-парке, Гайд-парке или в Кенсингтон-Гарденз, отрешенный от всего. Если рядом кто-то садился, он спокойно вставал и, не касаясь земли, переходил на другую скамью.
Формой его переживания, думал он, было его решение уйти от Дейзи. Это, в конце концов, как в «Волшебной флейте», разве что с какого-то места все пошло не так, и музыка заиграла по-другому, а Папагено и Папагена в результате не будут спасены, они потеряли друг друга во мраке их испытания, и никакой бог никогда не воссоединит их ни в каком раю. Но он знал и то, что его переживание больше чем форма, что это абсолют, некий предел, некая истина, не то чтобы Бог, но сам космос, спокойный, ужасный, окончательный. Это было и видением смерти. Он дышал, изумляясь тому, что дышит, будто только что осознав, что всю жизнь подсчитывал свои вздохи. Он был ошеломлен происходящим, страшился того себя, каким стал сейчас, но и хотел, чтобы это длилось. Он не видел способа вернуться к обычной жизни и знал, что возвращение будет мукой. Он не сразу пришел к своему ужасному решению, вернее, оно пришло само собой, но тогда он уже не жил в обычном мире времени и пространства, где намерения доводятся до конца и ситуации меняются бесповоротно и возвращаются к прежнему состоянию; и только так он смог принять решение.