Святая и греховная машина любви | Страница: 65

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Наконец кое-как поковыляли дальше. До самого угла улицы, пока все трое не скрылись из глаз, миссис Рейнз-Блоксем смотрела им вслед.

У дверей Локеттса Монти обернулся к Пинн:

— Большое спасибо. Дальше я справлюсь сам.

Эдгар уже самостоятельно протиснулся в дверь, но Пинн не уходила.

— Позвольте мне войти, — попросила она. — Пожалуйста.

— Извините, нет, — сказал Монти.

— Пожалуйста!

— Нет.

— Но почему?

Монти молча посмотрел на нее и вошел в дом, захлопнув за собой дверь.

Кренящийся Эдгар уже доковылял до гостиной и с размаху приземлился на подлокотник легкого плетеного кресла. Подлокотник, жалобно скрипнув, разломился надвое.

— «Внизу в глубоком темном рву грустила старая корова, жующая жвачку…» — бормотал Эдгар.

Монти медленно вошел в окутанную полумраком комнату. Одна ставня оставалась открытой, вторая все еще защищала гостиную от солнца, которого уже давно не было. Машинально Монти шагнул к окну, распахнул ставню, закрыл окно; потом взглянул вниз. На полу, полулежа, прислонясь спиной к пурпурному дивану, крепко спал Дейвид. Почти в тот же миг раскатистый храп со стороны кресла возвестил о том, что и Эдгар отошел наконец ко сну.

Присев на корточки около Дейвида, Монти вгляделся в его лицо. Красные распухшие веки подтверждали правдивость эдгаровых слов: слез было пролито немало. На губах, слегка приоткрытых, угадывалась тень «античной улыбки», но уголки губ были опущены вниз, отчего улыбка казалась слишком печальной. Спутанные золотистые волосы упали на лоб — скорее всего, Дейвид сам скинул их, неловко взмахнув во сне рукой. Теперь эта рука лежала на диване, ладонью вверх, будто простертая в мольбе. Вторая рука Дейвида покоилась на колене, рубашка соскользнула с плеча. Стараясь дышать как можно тише, в лад дыханию спящего, Монти осторожно опустился на колени и, положив голову ему на плечо, попробовал расслабиться. Рубашка на груди Дейвида была еще влажная от слез. Так Монти лежал с открытыми глазами в темной комнате, среди сгущающихся темных мыслей, черпая в случайной близости хоть какое-то утешение.

* * *

Тем временем в гостиной Худхауса события развивались своим чередом. Тишина, наступившая после принудительного отбытия Эдгара, была прервана всхлипываниями Харриет. Человеческий плач представляет собой, как правило, не самопроизвольное слезоизвержение, но обдуманное действие, предпринимаемое нередко с целью внести лепту в разговор. Харриет рыдала теперь с немалым физическим облегчением: наконец-то она могла, не нарушая приличий, выплакаться и, кроме того, ясно дать понять всем, кому следует, что прием окончен, на сегодня с нее уже хватит. Она делала все от нее зависящее, чтобы поступать хорошо и правильно, и даже эта вечеринка, завершившаяся так плачевно, была с ее стороны хорошим и правильным деянием. Отныне, смутно мерещилось ей, должна наступить какая-то новая фаза. Да, она уж точно сделала все возможное. Теперь, слегка трепеща от неизбежности перемен, она чувствовала себя подобно справедливому правительству, которое, дабы умиротворить недовольных и прояснить собственную позицию, долго являло подчеркнутую терпимость по отношению к оппозиционной группе, чтобы потом, когда эта группа в очередной раз продемонстрирует свою нелояльность, принять — с полным на то основанием — более решительные меры. Для нынешнего состояния Харриет этот образ, правда, не годился как чересчур рациональный. Но психологически ей очень важно было сознавать, что она вела себя правильно и хорошо — пусть даже до нелепости хорошо. Впрочем, она тоже понимала, что внутри чудовищной этой «ситуации» заложена огромная сила, и не в ее и ни в чьей власти эту силу сдержать.

«Выступление» Эдгара явилось для нее полной неожиданностью, но явилось все-таки вестью о той же самой силе, и почти желанная беспомощность охватила все существо Харриет. В излияниях Эдгара она услышала лишь то, что хотела услышать, остальное было пропущено мимо ушей и уже забыто. До сих пор она наивно полагала, что от нее что-то зависит, что все смотрят на нее и ждут каких-то решений, но теперь все выглядело так, будто ничто ни от кого не зависит, и от нее в том числе; она, наравне с остальными, всего лишь жертва, — вот из-за чего она сейчас плакала. Своими слезами она никому ничего не хотела показать, даже Блейзу. Она вовсе не ждала, что он сейчас же бросится ее утешать, да и не желала этого. Она плакала тихо, словно наедине сама с собой, как могла плакать одинокая потерявшая последнюю надежду беженка где-нибудь в привокзальном зале ожидания или в аэропорту. Сбросив туфли, она с закрытыми глазами раскачивалась на стуле у стены, постанывая и прижимая мокрый носовой платок к разгоряченному лицу.

Блейз тем временем был занят своим правым глазом, пострадавшим от эдгарова локтя. Сидя на полу, он ощупывал его, открывал, закрывал и снова открывал. Зрение как будто восстановилось — но было очень больно, и глаз уже начал заплывать. Эмили Макхью стояла рядом на коленях, однако к Блейзу не прикасалась, а разглядывала его с каким-то странным, пытливым интересом. Так может смотреть человек, который долго бился над очень сложной и запутанной математической задачей и вот наконец почувствовал, что решение пусть не совсем еще нашлось, но забрезжило.

Блейз медленно поднялся, бросил Эмили на ходу: «Пойду промою глаз», — и поплелся на кухню. В открытую дверь было видно, как он открыл кран, наклонился над раковиной и принялся неуверенно и осторожно плескать холодной водой на распухающий глаз. Эмили вышла в прихожую, набросила свой летний песочного цвета плащ, поправила шарфик перед зеркалом. Блейз из кухни начал ей что-то говорить.

— До свидания, — сказала Эмили и ушла, тихо затворив за собой входную дверь. Блейз еще какое-то время стоял над раковиной, удивленно разглядывая свои мокрые руки. Потом резко развернулся и, не вытираясь, бросился за ней.

На улице в листве больших деревьев сгущались сумерки, небо, затянутое облаками, начало окрашиваться в вечерний тускло-белый цвет. Эмили, мчавшаяся без оглядки, была уже далеко, Блейз молча побежал за ней. Едва струи прохладного воздуха коснулись его лица, в голове у него все вдруг стало ясно, словно очистительный поток пронизывал его насквозь, унося все ненужное и наносное.

Никогда еще Блейз не испытывал такого полного смятения, такой совершенной путаницы в мыслях, как в последние дни. Он и раньше иногда чувствовал себя очень виноватым или очень несчастным, но тогда он всякий раз понимал, что именно он чувствует, даже если не мог ничего изменить. С самого момента признания единственным ощущением, которое Блейзу удалось в себе распознать, было униженное облегчение оттого, что обе женщины его простили. Все оказалось так неожиданно просто. Немного правдолюбия, немного верности своему долгу — и вот уже все, что прежде было пороком, вдруг оборачивается добродетелью. Никаких наказаний, никаких последствий, и все, что он хотел сохранить, остается при нем. Правда, Дейвид… Но проблема эта разрешимая, Блейз знал, что Дейвид никуда не денется, что он любит своего отца. И обе женщины, как бы связанные новыми отношениями, любят его не меньше — да что там, больше, чем прежде, и принимают друг друга со спокойным реализмом. Огромное облегчение и огромная благодарность — вот все, что мог испытывать Блейз.