Так и было: вся весна в один день.
Улицы Анханы проросли вдруг молодыми колосьями из конских яблок; корни травы ломали булыжник, превращая его в зеленеющую щебенку. Из семян, которым полагалось бы утонуть в реке, проклюнулись дубы и ясени, клены и хлопковые деревья. Ветви их цеплялись за стены Старого города, оплетали быки перекинутых через Шамбайген мостов. Окна закрыла молодая зелень, шпалеры исчезли под пологом ползучего плюща. В минуты Анхана обратилась в тень города, десятки лет назад брошенного на поживу джунглям: скелет, придающий форму пожравшей его зеленой поросли.
И то была истинная весна; ибо что есть весна, как не земное эхо, отдающееся вослед голосу богини, когда та возглашает:
– Я ЖИВА!
Тьма – великий учитель.
В Тихой земле был у одного племени ритуал, когда домогающегося тайных истин хоронили глубоко под землей, где не найдет его солнечный луч и ничье ухо не уловит плача и воплей. То была последняя ступень ритуала; спустя несколько дней, проведенных в гробу, честолюбца выпускали, и с той поры считался он одним из мудрецов племени.
Так поступали они, ибо было ведомо:
тьма – это нож, срезающий с души корку твоих представлений о себе. Тени твоих претензий, отсветы твоих иллюзий, слои обмана, которыми ты лакируешь жизнь в приятные тебе тона – во тьме все одни теряют значение. Их никто не видит. Даже ты сам.
Тьма скрывает все, кроме твоей сути.
Меня волокут вниз по ступеням, пока не находится пленница, которая молча сносит пинок командира; судя по тому, как раздут ее живот, она мертва давно, но в темноте трудно сказать с уверенностью. Кожа ее покрыта грязью так густо, что в свете фонарей не разглядеть мертвенной бледности. Может, у нее просто кататония. С лежащей снимают кандалы и волокут тело к выгребной яме в основании Шахты.
Офицер ловит мой взгляд, устремленный вслед ей, и ухмыляется.
– Да, я знаю, – говорит он самодовольно. – Так ты выбрался отсюда в прошлый раз. Ты и в этот раз пойдешь той же дорогой – вот только теперь там вмурована в камень железная решетка. Зазор между прутьями вот такой. – Он показывает одной рукой, словно сжимает невидимый французский батон. – Так что рядом с ямой у нас теперь новой прибавление: мясорубка. Здоровая такая. Мы ее купили у Майло из гильдии. За раз берет тридцатипудовую свинью. Для тебя места хватит.
Почерневшая туша мясорубки ловит отсветы фонарей раньше, чем мне хотелось бы: каменный идол, разинувший пасть для жертвоприношения. Стражник засовывает тело женщины головой вперед, поворачивает колесо, чтобы винт захватил волосы, потом отпускает тело и берется крутить рукоять. В механизм поставлен редуктор, чтобы мясорубкой мог орудовать один человек, поэтому ему приходится не раз повернуть колесо, прежде чем фарш, в который превратилось тело, начинает сочиться из-под решетки, падая в яму.
Обжигающий смрад, волна которого катится по Шахте, даже утешает немного; по крайней мере, я точно знаю, что женщина была мертва.
Командир расстегивает мои кандалы, говорит: «Раздевайся» и, когда я советую ему отвалить на хрен, бьет меня еще раз. Рубашку он срезает с моих плеч кривым ножичком, будто специально для этого предназначенным, после чего мы устраиваем мрачный фарс: стражники пытаются стянуть с моих безвольно болтающихся ног штаны, покуда командир не бьет их по рукам и не берется за нож. Останься у меня хоть капля чувства юмора, я бы похихикал: такое у него было выражение лица, когда он обнаружил под штанами второй слой ткани – потемневшие от гноя, заскорузлые повязки из мешковины, которые наложил Делианн. Их он тоже срезает и приказывает одному из стражников унести тряпье.
– Левша, правша?
Мне даже отвечать не приходится; выражение лица достаточно красноречиво, чтобы командир отвесил мне оплеуху.
Меня швыряют в грязь, на место покойницы, застегивают кандалы на правом запястье и уходят наверх по широким низким ступеням, унося с собой тусклые фонари. Свет гаснет в вышине, и я остаюсь во мраке, полном всхлипов, и воплей, и тихого, хриплого хихиканья.
И вони.
Мне знаком этот запах.
Я тонул в нем прежде.
Это запах квартиры 3F в районе Миссии: третий этаж, окна во двор, в самом дальнем конце от лестницы, две комнаты и встроенный шкаф, куда едва может уместиться койка для восьмилетнего мальчишки.
Запах биотуалета под сиденьем Ровера.
Отцовский запах.
Медленно скользя по дерьму…
Я погружаюсь в кошмар.
Чрево ада разверзлось под моими ногами, и я буду падать вечно.
Я предвижу часы и дни темноты, ничем не отличимой от уже прошедших часов и дней: нет света, чтобы очертить контуры мира, нет тишины. Вечная ночь, пронизанная напряженными взглядами. Иногда со мной заговаривают из мерцающей тьмы, и я отвечаю.
Не люди – «шахтеры». Мы больше не люди. Парень, сидящий надо мной, мучается от дизентерии и всякий раз, извергая жгучие струи дерьма, плачет и все твердит мне, как ему плохо.
Я отвечаю, что всем плохо.
Не рассказываю никому, кто я. Кем был.
Как я могу?
Я сам не знаю.
Ни сна, ни отдыха больше не будет: крики не умолкают. Вопли будут звучать, пока я не лишусь рассудка. Я твержу это себе и все же засыпаю, это точно…
Потому что просыпаюсь иногда от того, что вижу свет во сне.
Я просыпаюсь, чтобы лишиться объятий дочери, запаха кожи моей жены. Просыпаюсь в вечной ночи, где смрад и скрежет зубовный. Иногда рядом со мной оказывается деревянная тарелка с куском сыра или вымоченного в мясном отваре сухаря. Я нашариваю еду на ощупь и заталкиваю в рот грязными руками.
Раз или два я просыпаюсь от того, что по лестнице ковыляет, сжимая в руке фонарь, здешний «козел» – дебил, надо полагать, косоглазый, исходящий слюнями.. Он смотрит на нас, полуоткрыв рот, но я представить не могу, что из увиденного воспринимает недоразвитый мозг.
Здесь, в Шахте, я могу перешагнуть грань между жизнью и смертью, даже не заметив, – чем такая жизнь отличается от смерти? Самое забавное, что меня это даже не волнует. Хуже того…
Это не оцепенение души, пожираемой демонами. Это даже не «Я выдержу» сквозь стиснутые зубы. Это зябкое тепло на сердце, сахар на языке и взрыв в груди, чувство настолько чужеродное для меня, что я несколько часов, или дней, или лет не могу подобрать ему названия.
Наверное, это и есть счастье.
Не припомню, когда в последний раз мне было так хорошо.
Вот сейчас – лежа нагим в луже чужого дерьма, прикованным к стене, пока гангрена гложет гниющие мои ноги – я счастлив, как никогда в жизни.