— А потом заявляют, что не от храмовников пошли, — усмехнулся священник. — Так что содеялось в сто двадцать третьем годе?
— Никто не приметил из профанов, что самый дикой и бешеной народ нуждается в золотом металле для большой войны. Либо же в том, что можно на сей купить, что не растет в нищих степях. Добрые мудрецы через всю Европу везли оружие под видом вина. Кельнские мечи, боевые ножи, уложенные так, что ничто не могло брякнуть! Оружие для тартар, с коими надеялись поступить как с хазарами. Только дюжина бочек не дошла, хоть глупцы и думали, не дошло ничего! Когда б не сторож у моста в Аллемании, что проколол своим копьем одну из бочек, из коей не пролилось ни капли жидкости, никто б вообще не узнал, что у тартар были покровители. Хазары не оправдали надежд, хоть и были приручены. Тартары казались крепче, но дело не задалось. Однако ж их языки до сей поры знают посвященные. Знаю и я! И на сем языке есть слова, напоминающие о благодарности, что передаются из рода в род пусть и утратившими былую силу дикарями. Я напомнил их главным такие слова. — Игнотус словно любовался своим отражением в главном зеркале. — Мысль же натравить диких на эту негодную Крепость родилася експромтом. Хоть немного, а отвлекутся от наших дел на свои! Дикие еще воротятся, беспременно воротятся!
— Раз-другой, не боле, — усмехнулся князь Андрей Львович. — Своя рубаха ближе к телу. Они уж и сейчас вспомянули, каково быть битыми.
Игнотус меж тем принялся выделывать что-то несуразное: выворачивать ступни своих длинных не росту ног то внутрь, то наружу, причем почти по прямой линии. Голова его стала клониться то к правому, то к левому плечу. Нифонт, заметивши это, зачем-то взял руку Игнотуса за запястье, словно доктор, собирающийся считать пульс. Положительно, именно это он и делал!
— Пора выводить из окон Сюань-ди, — произнес он веско. — Ежели нету надобности, чтобы сей помер в полчаса.
— Покуда пусть будет жив, — ответил отец Иеремия. — Участь его важнее, чем он сам. Тут еще надобно думать. Выводи!
Нифонт подошел к зеркалам и, по-прежнему их не загораживая, снял два боковых, коими грохотнул друг о дружку с оглушительным звоном. Танатов-Игнотус вздрогнул, словно человек, чей сон прервался от резкого звука. После этого Нифонт, уже не заботясь, чтобы зеркало было незаслоненным, снял то, что было в середине.
Глаза Игнотуса забегали в испуге по подземелью, словно что-то потеряли. Никогда Нелли не видала, чтобы взгляд человеческий метался так бессмысленно и невидяще — словно курица с отрезанною головой, которую ей довелось увидеть на постоялом дворе в Перми.
— Я задержусь еще, пожалуй, — ответил отец Модест князю Андрею, направившемуся к ступеням наверх. Тот лишь пожал плечами.
Брат Сергий свернул трубкою записи и куда-то унес. Отец Иеремия с двумя священниками помоложе также удалился. Нифонт замешкался лишь для того, чтобы собрать свои зеркала.
В подклети остались только Игнотус, отец Модест с Нелли и Роскофом да два монаха в опущенных на лица черных куколях.
Глаза Танатова (Нелли так и не определилась, как же называть каменщика — Михайловым, Танатовым либо же Игнотусом…) бегали уж не так быстро. Теперь то походило на обыкновенную манеру, с коей человек озирается по сторонам в незнакомом ему месте.
— Где я? — хрипло спросил каменщик, словно и впрямь еще не видал помещения.
— Все там же, — отец Модест, взявши стул, уселся напротив него.
— Куда ушли те… другие? — каменщику было словно бы тяжело говорить. — Я лишился чувств от ваших угроз? Вы все ж не дерзнули меня пытать?
— Мы никого не пытаем, здесь не Капитул Тамплиерской системы Строгого Наблюдения, — брезгливо поморщился отец Модест. — Здесь даже не Висмарская ложа Трех Львов, из коей он выполз.
— Нет! — Игнотус вскочил. — Я не мог! Не мог!
— Могли, — лицо отца Модеста было холодным и недобрым — никогда Нелли таким его не видала. Еще холоднее был его голос.
— Как я враз не догадался, — Игнотус застонал, верней, даже заскулил собачонкою, подшибшей лапу. — То был не кат, а магнетизер! Зеркала… действуют словно блестящий шар, да небось и сильней! Вот уж воистину гуманистический способ!
— Мы себя к господам гуманистам не причисляем. Однако, как оно водится всегда, мы человечнее гуманистов.
— Теократы! — Игнотус боязливо повертел головою на неподвижных, точно изваяния, монахов, стоявших от него по обеи стороны. — Целое гнездовье, а мне никакой радости, что был я прав, оных здесь предполагая! Напротив того, искал на вашу голову, а нашел на свою! Что ж вам теперь ведомо?
— Да все, что надобно для безопасности. Но мне нужно еще кое-что, то, что можно открыть по доброй воле.
— Так с какой же радости стану я откровенничать, нешто мало меня тут выпотрошили без того? — огрызнулся каменщик. — С какой стати я буду говорить по доброй воле?
— Да просто так, — отец Модест усмехнулся. — Человеки, совлеченные на черную стезю, мне всегда любопытнее, чем самое нечисть. Но им вить иной раз и хочется напоследок откровенности. Собственная тьма порою тяжела для самой черной души. Вас же заставили идти по черной стезе прежде, чем Вы научились ходить. И бредете уже лет сорок.
— Больше, — неожиданно ответил Игнотус. — Я родился вить в шестьсот двадцать третьем годе.
Нелли охнула: этому заморышу боле тысячи годов?! Разве можно такое — он вить не демон, а человек. Вот уж должно быть сильное колдовство тут замешано.
— Он разумеет год одна тысяча семьсот… сорок первый, — засмеялся Роскоф. — Анно ординис. Нелли, люди не живут так долго даже с помощью нечисти!
Нелли обиделась: откуда ж ей знать, что значит это глупое анно ординис.
— За три месяца перед смертию Вольтера триумфировали в Париже, — отец Модест, словно утративши вдруг интерес к Танатову, повернулся к Роскофу. — Отец Ваш не упоминал ли о том, Филипп?
— Я был изрядно юн, — с живостью отозвался Роскоф, и в голосе его зазвучала печаль воспоминания. — Однако ж хорошо помню сей март. Отец не просто говорил о том, он сам ходил смотреть на сие неистовство и меня брал с собою. Сперва были мы в Академии, где все ученые мужи вышли Вольтеру навстречу и единодушным восклицанием посадили того на должность директора. Затем вся Лютеция перетекла в театр, на подмостках коего шла трагедийка «Ирена». Я чуть челюсть не сломал от зевоты, однако ж весь зал, к моему изумлению, рукоплескал беспрестанно. «Неужто всем так нравится?» — недоуменно вопросил я отца. «Толпа никогда не судит произведение художественное по истинным достоинствам, — отвечал он. — Погляди на сих собравшихся — они присвояют лжецу имя божества. Могут ли они не восхищаться, когда так разогревают друг дружку?»
— Глупцы восхищаются фразою «мненье Ваше мне противно, но за право Ваше его выразить я пожертвую жизнию», — казалось, отец Модест и Филипп вовсе забыли про Игнотуса и говорили теперь между собою. Вот и теперь отец Модест адресовался только к Роскофу. — Но помимо абсурда, в ней самой заключенного, и тут есть ложь. Обожание общественное вынудило слабое правительство к немыслимому указу: запрет был наложен печатать все, что Вольтеру предосудительно быть может. Что же сей радетель свободы — вознегодовал на подобную привилегию? Как бы не так! С радостию ухватился за ножницы для стрижки мыслей.