– У вас есть сын? – спросил Артём.
– Сын? – переспросил Василий Петрович. – Есть. Впрочем, нет. И никогда не было. Поначалу мне казалось, что вы могли бы стать моим сыном… И вы в каком-то смысле теперь им стали – вы презираете меня, как дети презирают родителей.
– Я? Зачем? Нет, – сказал Артём и, оставив надежду на солнечный луч, убрал руки под мышки: они только зябли.
– Тогда, значит, точно не сын: вам всё равно, – заключил Василий Петрович.
Странно, но голос его успокаивал Артёма, и он уже готов был представить проклятую жизнь в двенадцатой роте как прежние, добрые дни – сейчас Василий Петрович позовёт его спуститься вниз, и предложит ягод, и ещё баранку, и даже чая: как жаль, что это закончилось. Всмотревшись в прищуренные глаза Василия Петровича, Артём смолчал. Василий Петрович прав: ему действительно было всё равно.
– Артём, я хотел бы вам сказать, мне всё-таки важно… – поделился Василий Петрович и даже оглянулся по сторонам, как будто здесь его признания могли быть хоть кому-то интересными. – Когда мы с вами… общались и были, я надеюсь, дружны… я вас ни разу не обманул. Понимаете? Просто не говорил о некоторых вещах.
Артём покивал головой. Имело бы смысл сейчас сказать Василию Петровичу, что он мог бы умолчать о “некоторых вещах” на допросе – но к чему? Тоже лишний расход тепла.
Со сдержанной и удивлённой болью цыкнув, Артём полез к себе за пазуху: клоп.
* * *
После утренней поверки пришёл красноармеец и велел Хасаеву назначить дежурных.
Артём по привычке затаился, и выбрали не его.
Дежурным приказали вынести парашу.
По всё той же привычке Артём порадовался, что препоручено это не ему, и тут же понял, что сглупил: тащить парашу – это значит оказаться на солнце, вдохнуть воздуха, осмотреться, размяться, понюхать солнечный свет. Если всё делать неспешно, то можно минуть десять прогулять – смотря ещё где опорожняют парашу, а то, может, и больше.
Вернувшись с парашей, дежурные тут же отправились назад – на этот раз выносить труп, о котором Хасаев доложил красноармейцам.
Свернувшись, Артём снова задремал и спал крепко: днём воздух мало-мальски прогрелся. Снов стало очень много, они непрестанно сменялись и путались, один вытеснял другой, запомнилось только, что вблизи разожгли печку, но, хотя дрова уже пылали, огонь в печи был ещё холодный – словно и ему надо было разогреться. Артём терпеливо ждал, иногда трогая языки пламени рукой – ощущение было схожее с тем, когда на руку плеснут одеколоном или спиртом. Потом подставил спину огню и начал дожидаться, когда он дозреет.
Весь сон был воплощённым терпением.
К обеду тело оставила память о горячей воде и растаявшем во рту хлебе.
Разговорившиеся было лагерники снова притихли, лежали скисшие и застылые. Глаза держали полуприкрытыми, словно и они мёрзли.
…В обед их покормили снова: баландой.
В баланде не было ни рыбы, ни моркови, ни картошки, ни капусты, ничего – только несколько сопливых сгустков, налипших по бокам и ко дну – на зато она была горяченная, и, пока Артём держал чашку в руках, ладони успели вспотеть и волдыри сладостно заныли.
После баланды предложили ещё и чаю – то есть целое ведро кипятка.
Хасаев уже вошёл в свою силу, кого-то залезшего во второй раз в очередь настолько сильно ударил в грудь, что глупый человек так и просидел у дверей до самого конца раздачи, зевая, как рыба.
Его потревожили, когда после обеда раздался шум засовов – все застыли, вслушиваясь, не зазвенит ли колокольчик, – но обошлось, и в церковь запустили очередную, человек в десять, полуголую толпу лагерников – среди них был немедленно опознан по рясе владычка Иоанн.
– Без попа не оставят! – засмеялся кто-то. – А тебя что не раздели, владычка?
– Голого попа даже чекисты боятся, – засмеялся тот в ответ, и многим разом стало смешно, и будто надежда забрезжила.
Василий Петрович немедленно встал со своих нар, обрадованный больше всех, как если бы к нему приехала самая близкая родня, – Артём подумал вдруг, что у его прежнего товарища, наверное, нет никого – ни жены, ни родителей, и никто его не помнит.
“…Разве что бродящие по свету инвалиды, которых он недозамучил, а только отщипнул по куску, как от пасхального кулича”, – подсказал себе Артём.
Владычка заселился на место умершего ночью лагерника.
Несколько человек подошли к нему за благословеньем, он всех жалел и гладил по головам.
Артём, свесившись с нар, ненавязчиво наблюдал за этим и боролся с тихим желанием спуститься вниз и тоже погреться под веснушчатой владычкиной рукой.
Слышались слова: “…не будем сожалеть…”, “…ноги их бегут ко злу, и они спешат на пролитие невинной крови…”, “…они на злое выросли, а на доброе – младенцы, а вы будьте наоборот…”, “…воскрес Господь – и вся подлость и низость мирская обречены на смерть…”, “…всесильная Десница…”, “…мы недостойны мук Христа, но…”
“…Недостойны, но… недостойны, но…” – повторял Артём.
Словами владычки будто бы наполнилось всё помещение. Они шелестели, как опадающая листва. С порывом сквозняка слова взлетали под своды и снова тихо кружили. Всякое слово можно было поймать на ладонь. Если слово попадало в луч света, видна была его тончайшая, в голубых прожилках, плоть.
Василий Петрович терпеливо дожидался, когда кончатся ходоки. Батюшка остался один, и Василий Петрович негромко спросил, что ж такое завело его на Секирку.
– Мне сообщили, – всё так же добродушно и с готовностью ответил владычка, – что я подговаривал Мезерницкого убить Эйхманиса. И протестам моим не вняли. Разве я могу подговаривать человека поместить свою душу в геенну огненную?
На любопытный разговор и Артём спрыгнул вниз.
– И ты здесь, милый? – вскинув на него взгляд, сказал батюшка Иоанн. – Я-то думал, твоё лёгкое сердце – как твой незримый рулевой, знающий о том, что попеченье его у Вышнего, – проведёт тебя мимо всех зол. Но отчаиваться рано: ведь, вижу я, и здесь люди живут. Как вы тут живёте, Божьи люди?
– Две ведра кипятка выпили, владычка, – сказал Артём, пережидая боль и в ноге, и в голове, и в спине – прыгать надо было побережней, он даже забыл, что хотел спросить. – Ведро баланды… Хлеба дали пососать.
– А и кормят здесь? – всплеснул руками владычка. – А я мыслил: везут заморить – а на горе селят, чтоб ближе было измождённому духу вознестись! – Владычка засмеялся, – Значит, на Господа нашего уповая, есть смысл надеяться пережить и секирскую напасть. Всякий раз, – увлекаясь своей речью, продолжал он, – когда идёшь мимо чёрного околыша или кожаной тужурки, горбишься спиной возле десятника или ротного, думаешь: ведь огреют сейчас дрыном – и полетит дух мой вон, лови его, как голубя, за хвост. Но ведь не бьют каждый раз! И раз не бьют, и два, а бывает, и человеческое слово скажут, не только лай или мычанье! И заново привыкаешь, что люди добры!