Чекист, шедший вдоль мужской роты, сбился и приступил к счёту сначала.
Артём видел, как те, на которых пали цифры “7”, “8” и “9”, – оттаивали, а осознавший свой номер стал бел до такой степени, что снег на его щеке был неразличим.
Первый чекист дошёл до конца женского ряда и ткнул пальцем в Галю, стоявшую предпоследней.
“Какая она маленькая…” – подумал Артём отстранённо.
“Всё потому, что без каблуков”, – понял он.
“А была бы в каблуках – по-другому сосчитали бы”, – всё быстрее думал Артём.
Сердце его погнало пристывшую кровь.
Каждый, стоявший рядом с ним, суматошно пересчитывал находящихся справа: это было несложно, но все путались и считали заново, бегая глазами: зрачки прыгали с места на место.
Галя стояла перед своим строем, растерянная, как ребёнок. Вторая обречённая женщина негромко выла.
Из мужского строя вырвали одного – как зуб.
Стоявшие немногим дальше будто становились легче – их душа обретала вес шёлка, пуха.
Но вокруг Артёма всех прибило, как будто дух их заранее набряк, пропитался кровью, подвис, как куль с камнями.
Чекист опять сбился: он никак не мог понять, считать ли ему Троянского или нет. А комвзводов? А командиров отделений? Оглянулся на Ногтева, но не решился спросить – начлагеря смотрел куда-то вниз, в булыжник под ногой, чуть покачиваясь массивным телом. Сапоги его тяжело, как хищные, живые, хмурились в местах сгиба.
Чекист стал считать всех подряд.
Артём ещё раз измерил свою судьбу глазами: он выходил восемнадцатым. Двадцатый, его старый знакомый Захар, стоял рядом с ним и всё, с очередной попытки счёта, уже понял.
– Это я, – выдыхал он предпоследним своим горячим дыханием в снег у лица, – это мне, Боже ты мой. Да что же такое. Это ведь я.
Артём поднял глаза и посмотрел на Галю.
Галя глядела вокруг словно незрячая, шевелила пальцами, как бы желая потрогать воздух рядом с собой и стесняясь это сделать; совсем одна, как на льдине. Голова её казалась седой.
– Иди на моё место. Слышь? Останешься живым, – вдруг велел Артём Захару.
Тот, ничего не соображая, безропотно поменялся с ним местом, сплел руки в замок и вперился сумасшедшими глазами в считающего, чтобы по губам его прочесть спасительное “восемнадцатый”. Ну, или “восьмой” – смотря с какой цифры чекист начинал новый десяток.
– Ты! – велел служивый, ткнув в Артёма пальцем.
Перед Артёмом расступились так уважительно, как никогда в жизни.
Он вышел вперёд.
Галя дрогнула и прозрела: увидела его.
– …Что это за самосуд! – заорал Троянский, словно вдруг выплюнул кляп изо рта. – Что это за самосуд? – со взвизгом повторил он снова: ведь две фразы должны стоить больше, чем одна.
– Конвой, строиться! – скомандовал Ногтев, легко перекричав Троянского.
Расстрелов во дворе ещё не проводили, но после того как здесь поработала Комиссия, – удивляться было нечему.
Красноармейцы, спеша и топоча сапогами, построились.
Из мужского строя быстро, уже торопясь – ведь самим противно, – вырвали ещё двенадцать человек.
Троянский голосил до тех пор, пока давно сосчитавший женщин и стоявший теперь без дела второй чекист не дошёл до него, с ходу ударив в зубы рукояткой нагана.
Зажав рот, Троянский упал на колени.
На лицах красноармейцев появилось медленное, стекленеющее, почти пьяное выражение, свойственное людям, готовящимся убить себе подобных. Некоторые крепче сжимали винтовки. Корявые их пальцы были сырыми от тающего снега.
Артём улыбнулся Гале.
Галя смотрела ему в глаза и дышала открытым ртом.
Артём вспомнил этот рот, его тёплое, женское, невозможное дыхание.
Ногтев, похоже, устал от устроенного им балагана и вдруг захохотал.
Насмеявшись, пошёл с площади в сторону ворот.
– За работу, шакалы! – приказал он, подняв голову куда-то к небу, как будто обращался к ангелам.
Чекисты в нерешительности смотрели на спину Ногтеву.
Но всё уже было ясно.
Строй распустили.
Телефонный номер дочери Фёдора Ивановича Эйхманиса мне передал отставной полковник госбезопасности, читатель патриотических газет, преисполненный собственного достоинства и ложной многозначительности демагог – впрочем, не без приятности человек, хлебосол, не дурак выпить. В какой-то момент бывшие военные и постаревшие комики становятся похожи; что-то в этом есть, да?
Полковник показывал фотографии своих детей. Предложил сыграть в шахматы. Я подглядывал, где он ставит свои фигуры: последний раз занимался этим лет двадцать назад, мне было стыдно опозориться, хотя, в общем, напрасно…
Решительно проиграл, принёс ему радость.
“Ещё по коньячку?”
Лишь бы вы фехтованием не увлекались, товарищ полковник.
Он ссылался на те или иные знакомства, показывал глазами то вверх, то вниз, то вбок, как будто работал небесным регулировщиком на прошлой работе. Дурно, хотя обще, а не конкретизируя, отзывался о высокопоставленных коллегах, так или иначе оставшихся при власти. Язвил по поводу оппозиции – мнилось, что знает про каждого такое, что известно только посвящённым, однако явно ничего не соображал в теме, которую поднял, – только за каждым словом слышалось: вот если бы он всем этим занимался, а не ваши балагуры и смутьяны, то…
Ничем таким он заниматься не мог бы ни при каких обстоятельствах, как будто у него когда-то вырезали целиком орган, ответственный за принятие собственных, идущих вразрез и поперёк решений.
(Аккуратный, шесть стежков, шов давно зарос, ни с какой лупой не найдёшь, где тот орган находился. Можно простукать молоточком – послушать, где будет совсем пусто внутри сильного (огород помогает поддерживать форму) тела. Но для этого другая легенда нужна была – не мой случай: я выдал себя за журналиста, а не за массажиста.)
Полковник жил в общем небогато. Глядя мимо детей (дети как дети, кормленные с детства) на снимках, я примерно понял, что представляет его загородный дом, – ну, смешно; в таких, только на один этаж больше вверх и ниже вглубь, у нас нынче живут водители тех офицеров, для которых майорская должность – потолок.
Я попытался прикинуть, сколько таких полковников, да что там говорить – генералов, а то и маршалов, сидит и жжёт глаголом рюмку коньяка, цветастую скатерть на столе, часы на камине, собственный портрет в орденах государств половины земного шара (часть обозначенных стран уже сбежали с карты, а ордена – вот они, долговечнее иных империй), портрет главнокомандующего – “а как по-другому, мы люди государевы”, иконку – на ней святой – тёзка полковника, только с бородой, но заступник, видит Бог, отменный – не раз выносил из-под огня, “…помню, в Афгане, уже войска выводили…”, овчарку на привязи во дворе (лает как дура, будка подпрыгивает от её злобы)… представил, в общем, себе количество этих униженных и оскорблённых, рассерженных и несогласных, и понял, что их телами можно было бы любой Зимний закидать. Построй их всех в одну фалангу – твердыня, каких даже американцы в кино не берут, обвалится от ужаса.