– А это, думаю… это Галя, – сказал я вслух. – Галя, вот ты. Я тебя узнал.
Немного разочарован: она угловатая, полная, не такая симпатичная, как я думал.
Хотя это съёмка, это съёмка. В жизни всё было иначе.
Эльвира Фёдоровна быстро посмотрела на меня.
– Вы знаете, кто это? Галина Кучеренко? Знаете? – поспешил я расспрашивать её, даже задел коленом поднос, мой чай чуть выплеснулся. В своей чашке она отпила две трети.
Не отвечая, Эльвира Фёдоровна смотрела на экран, и я тоже перевёл взгляд: опять Ногтев, ещё раз Эйхманис… потом его уже не показывали, только рельсы, только шпалы и “Глеб Бокий”, пароход.
– Вы хотите ещё раз убить отца? – спросила меня хозяйка. – Напрасный труд, он и так не воскреснет.
– Нет. Не убить, – сказал я, не отводя глаз от экрана: может быть, пробежит Артём Горяинов, Бурцев проедет на коне затребовать пробу обеда, Шлабуковский пройдёт, размахивая тростью.
– Неужели оправдать? У вас есть для этого… слова? – Эльвира Фёдорона перевела взгляд на меня, и, естественно, я обернулся к ней: боже мой, она готова была рассмеяться. Если и не делала этого, то всего лишь по причине своего отменного вкуса: женщинам в её возрасте смех не к лицу, тем более в присутствии молодого мужчины.
– Я очень мало люблю советскую власть, – медленно подбирая слова, ответил я. – Просто её особенно не любит тот тип людей, что мне, как правило, отвратителен.
Она кивнула: поняла.
– Это меня с ней примиряет, – досказал я.
На этот раз она никак уже не реагировала, как будто бы ей стало всё ясно со мною.
Пора было собираться.
– Последний вопрос, с вашего позволения. Может быть, вам рассказывала мама. Он говорил по-французски?
– По-немецки говорил.
– А по-французски?
– Нет. Думаю, нет.
Мы довольно сухо попрощались, я вышел на улицу и пошёл до ближайшего кафе. Там было свободное место в углу, спиной ко входу, как мне нравится.
– Здравствуйте, – сказала официантка.
Я приветливо кивнул головой.
– Вы не знаете, почему никто не здоровается с официантками? – спросила она.
Это было неожиданное, но верное в моём случае замечание.
– Извините, – ответил я, – здравствуйте.
Я заказал себе чаю и совсем немного водки. Выпить водки, запить чаем, это неплохо. Можно сладким чаем, можно без сахара – тут по вкусу.
Официантка ушла к другим столикам, я поглядывал на неё: она заслуживала большего, чем работу в кафе, но думал о другом.
Русская история даёт примеры удивительных степеней подлости и низости: впрочем, не аномальных на фоне остальных народов, хотя у нас есть привычка в своей аномальности остальные народы убеждать – и они верят нам; может быть, это единственное, в чём они нам верят.
Однако отличие наше в том, что мы наказываем себя очень скоро и собственными руками – других народов в этом деле нам не требуется; хотя, случается, они всё-таки приходят – в тот момент, когда мы, скажем, уже перебили себе ноги, выдавили синий глаз и, булькая и кровоточа, лежим, ласково поводя руками по земле.
Русскому человеку себя не жалко: это главная его черта.
В России всё Господне попущение. Ему здесь нечем заняться.
Едва Он, утомлённый и яростный, карающую руку вознеся, обернётся к нам, вдруг сразу видит: а вот мы сами уже, мы сами – рёбра наружу, кишки навыпуск, открытый перелом уральского хребта, голова раздавлена, по тому, что осталось от лица, ползает бесчисленный гнус.
“Не юродствуй хотя бы, ты, русский человек”.
Нет, слышишь, я не юродствую, нет. Я пою.
…О таких вещах надо размышлять именно что в кафе, подшофе, потому что если подобное придёт на трезвую голову в осеннем поле, или подле разрушенных древних стен, или на берегу белого от холода моря, – то с вами что-то не в порядке.
Эльвира Фёдоровна позвонила мне через неделю, предложила зайти на минутку.
Я собрался и поехал: зачем ей рассказывать, что я живу не так близко, чтоб зайти.
Думал, что будут замечания по моей рукописи, но замечаний не было, она лаконично сообщила:
– Я прочитала, – и спокойно добавила: – Это ваше дело.
На телефонном столике лежала достаточно увесистая папка бумаги.
– Вот вам… – сказала Эльвира Фёдоровна. – Тут дневники той женщины, которую вы узнали на фото в прошлый свой приезд… Они были в архивах матери. Видимо, их каким-то образом изъял и вывез отец, когда его переводили в Москву. Странно, что он их не уничтожил. Быть может, он был сентиментален – такого типа люди часто бывают сентиментальны… Не знаю. Я их несколько раз читала в молодости, это действовало очень сильно. Четверть века назад перечитывала уже с меньшим воодушевлением и даже подумывала опубликовать. Но решила, что это мало кому нужно и в целом лишено пользы. Хотя, как я поняла, вы думаете иначе. Возьмите: в любом случае может пригодиться в работе.
Когда, уже в подъезде, открыл – голова закружилась: это невозможно, так не бывает и не может быть. Рассыпал на радостях. Собирал со ступеней листы, смеялся.
17 декабря
Хотела сама себя обмануть, начать дневник с того, что меня должно волновать. О том, каким мне представляется путь моей жизни и путь нашей революции. И меня волнует это.
Но всё равно писать я хочу о другом.
Я вспоминаю о нём непрестанно. С утра, едва встаю. Представляю, что он там делает, в своем огромном доме.
Он всегда просыпается весёлый, такое лицо, как будто ел снег: зубы блестят, губы красные, глаза восторженные.
Он такой весёлый, что ему на всё плевать. Поедет на охоту сегодня.
20 декабря
Вчера катались с горки на облитых водой, ледяных иконах. Пришёл он, накричал, несколько икон подобрал, Д. (сам только что катался) сразу бросился взять их и отнести.
Ф. отдал, ругаясь при этом неприлично, и я видела эти белые пятна на его как будто обмороженной коже, которые я так люблю.
Всё потому, что у него с каких-то пор новая забава – музей. Наверное, разговаривал с кем-то из заключённых, тот объяснил, сколько может стоить старая икона. Или ещё что-нибудь, про культуру. Ф. не хватило культуры в детстве, он хочет, чтоб была культура. Это иногда смешно. Или я просто злюсь на него.
За глаза его иногда называют “Энгельс”. Фёдор Энгельс, или даже так: Энгелис. При мне стараются не называть. Все знают обо всём.
(вечером того же дня, вспомнила)
В сентябре было.