Вышел на улицу, не помня как, запомнил только, что, пока спускался, в нескольких кабинетах стрекотали печатные машинки, напоминая каких-то птиц. Птицы клевали буквы. Буквы разбегались в стороны.
Очень удивился, что на улице солнце – оно слепило. А казалось, что должен быть вечер. Казалось, столько всего прошло уже. Целая жизнь взметнулась вверх, рассыпалась, как салют, и пропала.
…И руки тоже у него дрожали.
Он облизал губы. Губы пахли чем-то чужим.
Едва ли не в самое лицо налетела чайка, гаркнула что-то.
Он вдохнул, осмотрелся и что-то вспомнил.
Сначала – что тут был Сорокин, и его уже нет.
Потом – что у него были лопаты. Кирки. Ведро. Топор. Тюк с одеждой и болотными сапогами. Бумага для черчения и карандаши.
Артём развернулся и вошёл в ИСО.
Ничего не говоря, он двинулся к инструментам, сваленным прямо тут же, у входа.
– Э! – крикнул дежурный красноармеец. – Ну-ка положь!
Тут в ИСО вошёл другой красноармеец, и Артём узнал своего вчерашнего провожатого.
– Мудень ты берёзовый, где тебя носит, йодом в рот мазанный? – заголосил он.
Артём смотрел на него, как контуженный.
– Забирай инструмент, чего ты его здесь вывалил? – велел провожатый.
– Петро, нельзя, – ответил ему дежурный. – Изъят.
– Как, ёп-те, нельзя, ты что, – всплеснул руками провожатый. – Там товарищ Эйхманис ждёт.
Дежурный был слегка озадачен таким известием, но позиций не сдавал.
– Тебе что сказали в кабинете? – спросил он Артёма.
“Она мне велела: «Выйди!»” – вспомнил Артём, но не стал об этом говорить. Голос у неё был сиплый, и прядь прилипла к виску.
– Ничего не сказали, – тихо ответил Артём. Даже голос у него дрожал.
– Сейчас разберёмся, – сказал дежурный и, кликнув своего помощника из подсобки, велел: – Сбегай на третий, спроси у Галины, что с изъятым инструментом делать.
– Тьфу! – сказал провожатый; Артём знал теперь, что его зовут Петро.
Петро, ещё раз обозвав Артёма “муднем”, вышел курить, на ходу сворачивая цигарку.
Две минуты Артём ждал, изредка трогая пальцами холодную стену.
Вернулся Петро, спросил:
– Ну?
Ему никто не ответил.
Наконец спустился помощник дежурного и отчитался:
– Инструмент передать Эйхманису, Артёму Горяинову приказано остаться в кремле до особого распоряжения и вернуться в свою роту.
Артём тяжело дышал через рот, стараясь не смотреть по сторонам, чтоб не встретиться с Петром глазами.
“Сама ты тварь”, – подумал он очень отчётливо и уверенно.
“Она не боится, что я сейчас всем скажу, что я её…” – остервенело спросил себя.
“И сегодня же вечером тебя пристрелят, придурок”, – ответил себе же.
– Чего ты встал, образина? – крикнул Петро на Артёма. – Тащи хоть до лошади это барахло, – и для ясности ткнул Артёма в бок.
Артём собрал, что смог, Петро придержал дверь и выпустил его во двор.
– Как я всё это повезу теперь один, ты подумал, твою-то мать? – спросил Петро, разглядывая сваленное Артёмом возле его лошади.
– Ещё продукты надо получить, – ответил Артём никаким голосом.
– Бумагу дай, – сказал Петро.
Он ушёл за продуктами, Артём ждал его полчаса, чувствуя себя мразью, пылью, подноготной грязью… и эти ещё болотные сапоги на нём.
Чайки орали в самые уши.
“…Чтоб тебе сгореть! – даже не с бешенством, а с какой-то неизъяснимой жалостью, что не может сгореть немедленно, думал Артём о себе. – Чтоб тебе сдохнуть, сгнить немедленно! Как же ты родился такой корягой! Такой кривой корягой! Кривой, червивой корягой! С пустой своей головой! С пустой своей головой поганой! Как же? Как я ненавижу тебя! Как же я ненавижу!”
Он оглянулся по сторонам, ища хоть какого-нибудь спасения… и вдруг нашёл её окна – вот же они! – у окна стояла эта тварь, эта паскудная развратная тварь!.. Но тут же отошла, исчезла, едва поймала его взгляд.
О, как бы он закинул туда камень – с какой радостью! Какую бы истерику устроил бы здесь! Как орал бы, что эта сука только что сняла трусы перед лагерником, я блядью буду, что говорю правду! Вспорите ей живот – там моё семя! Что же ты делаешь, сука, ты же губишь живого человека! Посмотрите на это окно! Где ты, тварь, куда ты там делась? Она спрашивала: “Где у тебя там?” Показать? Вот у меня там! Показать ещё раз? Вот здесь!
…Дико – но Артём вдруг снова почувствовал возбуждение: горячечное мужское возбуждение, острое и очень сильное.
…Естественно, он ничего не кричал, и только вдруг понял, что у него выкатилась огромная незваная слеза. Он подхватил её уже на лету – как холодное насекомое, и сжал в кулаке.
“…Твоё тело – взбесилось!” – сказал он сам себе, не понимая, как то, что у него творится в паху, может сочетаться с тем, что творится в его голове.
Вернулся Петро с мешком съестного.
Над головой у него толпой кружились чайки, словно он нёс на голове мясную требуху.
Он ещё раз оглядел всё, что ему придётся везти, и посоветовал:
– Улепётывай, мудень.
Артём развернулся и пошёл.
Через три шага вспомнил и, не оглядываясь, ответил:
– Сам ты мудень.
Ещё семь шагов ждал, что его догонят, но никто не догнал.
* * *
…Кажется, он даже заснул – будто шёл, шёл по шаткому льду и упал в прорубь, – но в проруби оказалась не вода, а земля – причём горячая, словно разогретая, и очень душная.
Спал в этой душной земле.
Потом лежал, закрыв глаза, и пытался ничего не слышать, ничего не понимать, ничего не помнить.
“А вот я сейчас открою глаза и увижу маму, – молил он. – И окажется, что я дома, и мне двенадцать лет, и меня ждёт варенье, и муху поймал паук в углу, и она там жужжит, и я придвину стул и, привстав на цыпочки, буду смотреть, как он там наматывает паутину на неё, чтоб потом утащить муху в расщелину меж брёвен стены. А мать скажет: «Тёмка, как тебе не жалко? Мне вот жалко муху! Господи, что ж она так жужжит! Иди скорей чай пить!»”
– Что она так жужжит, мама? – спросил Артём вслух.
Он открыл глаза. Никакой мамы не было.
Постучались в дверь.
Артём сел. На полу лежали болотные сапоги – так бы и порезал их на куски.
“Какого чёрта они не откроют сами, – подумал Артём, невесть кого имея в виду под словом “они”. – Дверь не заперта!”
– Кого там? – спросил он громко.