— Не скажи! Может, вблизи не пропало — а в дальних селах, бают, пропадали! А в войну-то — кто интересовался разве? Сколь больших на войне убито — до маленьких ли тут?! Было семь — стало шесть, одним ртом меньше, мать и сама, может, рада была избавиться…
— Ну разве в войну… — с сомнением проговорила Пелагея Ефремовна, не верившая ни в Бога, ни в черта, может, только в огненное колесо — и то чуть.
— То, что они гусей жертвуют да кур — дело известное, но, бают, если тиф в округе, холера али еще какая болесть, тогда могут и двуногого замолить… Да что далёко ходить: твой сват, Венкин-то отец, тоже, говорят, камлает помаленьку…
Но Пелагея Ефремовна поджала тут губы и вспомнила, что у ей куры сегодня не кормлены. Что было явной неправдой — бабушка Пелагея, прежде чем накормить людей, с утра пораньше готовила корм скоту и птице: мешала толченую картошку с крапивой и другими полезными для живности травами. Нюра, понявшая свой промах, тотчас засобиралась домой.
А Сану очень заинтересовал Курчумский лес — по многим причинам. Он наметил себе при первой же возможности непременно побывать в том лесу.
Уже шагнув за порог, подруга бабки Пелагеи вдруг вернулась и выложила из сумки очередное веретено: дескать, ты, Ефремовна, просила — так вот, держи-ко, чуть было не забыла, Володька выстругал!..
Пелагея Ефремовна понесла веретено, чтобы сунуть в сундук, подальше от злонамеренных козьих зубов, бормоча про себя, что нынче садиться за веретенце негоже: Параскева-Пятница глаза кострикой засыплет, вот трахома-то — в очередной раз — и привяжется. И тут объявилась Каллиста — хотя никто ее, в сущности, не звал, навка уцепилась за край веретена — и повисла, болтая ножонками и выкрикивая:
— Бабушка, отдай веретенышко, я сейчас прясть буду! — и бросила реплику в сторону Саны, туманным яйцом катившегося за ней по пятам: — Ну чего ты все караулишь меня?! Не бойся: я длинную нитку Оринке спряду, небось не оборвется!
«Началось!» — подумал Сана, отметивший про себя, что навка перестала картавить и шепелявить, и отнюдь не склонный ей верить в чем бы то ни было. Тем более что бабушка не донесла веретено до места, а кинула на диван, потому как крикса Миля закатывалась во дворе: упала и расшибла коленку.
Сана ворвался в ухо козы Фроськи, которая как раз отделилась от стада, — овцы тянулись за ней, — и уж поддевала щеколду на воротах, и обычным порядком натравил ее на веретено, к которому направлялась глупая Крошечка, видать, наряду с мертвушкой, тоже решившая немножечко попрясть… Пока бабка Пелагея возилась в бане с младшей внучкой, замывая ей рану, коза — скок-поскок — вскарабкалась на крылечко, вломилась в открытые двери — и к дивану, сбив с ног Орину и тем самым опередив ее. Каллисту же, оседлавшую веретено, коза поддела на рога — навка полетела кверху тормашками, ухая и взвизгивая, — а дереза схватила веретено в зубы и понеслась со своей добычей в конюшню, чтобы там без помех разделаться с вражьей деревяшкой.
Каллиста, безо всякой опоры, усевшись в воздухе на невидимый стул и одной рукой облокотившись о невидимую же спинку, принялась смеяться: ха-ха-ха да хи-хи-хи.
— Чему ты смеешься? — спрашивает Сана, который решил, что в очередной раз успешно провернул операцию «веретено».
— А тому я смеюсь, что много дураков на этом свете развелось, вот что!
— Это ты к чему? — насторожился Сана.
Но навка, не отвечая, свернула в другую сторону, дескать, а разгадай-ка, Саночка, загадочку: летит полосато веретенце, несет в носу желто солнце. Вот что это такое?
Сана и так отлично знал, что Каллиста отнюдь не проста — даром что выглядит сущим младенцем, — а, напротив, хитра и мудра, потому как, видать, в том месте, куда она попала, год идет, по меньшей мере за три: хочешь не хочешь, а ума-то наберешься! Но неужто и тогда, когда приходили дарщики, и Каллиста одарила Орину своим ужасным даром, говоря одно, она имела в виду совсем другое?!
А мертвушка, ухмыляясь, вытянув вперед ножонки и оглаживая саван, подтвердила:
— Одно слово говорю, а другое на ум пошло… Очень уж ты прост, барин мой!
— Какой я тебе барин! — осердился Сана.
Не стесняясь присутствием навки, по нехоженым прежде путям, по протокам он проник в желчный пузырь своей подопечной, ворвался в черную печень, в поджелудочную железу и прочие желёзки Крошечки — и прочел ужасную формулу Орининого организма, согласно которой она могла скончаться от жала двух пчелок, если бы только они ужалила ее в один и тот же день, не говоря уж об укусе осы или девятирика — тут хватило бы одного укола. Сана ужаснулся: ведь пчелы с самого рождения мотались вокруг Крошечки десятками и сотнями (в огороде, на границе с Халиуллиными стояли двенадцать ульев Пелагеи Ефремовны). Нить жизни в любой момент могла оборваться… А он-то думал, что свил вокруг своей каторжанки неприступный для вражьих сил кокон… Эх, эх! Сана готов был схватиться за голову, если бы она у него была.
Еще на днях Пелагея Ефремовна, надев свой старый фельдшерский халат, водрузив на голову шляпу с сеткой, взяв в руки дымарь, сняла крышу одного из ульев, попыхивая туда дымом, заманила тяжеленный рой на березовую ветку, точно жреческий, живой, строго жужжащий цветок, — и перенесла его на новое место. А перед тем Пелагея, опять-таки с дымарем, широко разевавшим драконью пасть, доставала из улья рамки с сотами и вручала их Лильке, которая дрожмя дрожала, страшась укусов, но под окрики матери, впробеги носила рамки во двор, а пчелы всюду так и шныряли! А когда качали мед (поставив две рамки в медогонку, и крутя ручку, а медок стекал по внутренним стенкам), эти «полосатые веретенца» кружили по всему дому. Да что говорить: даже на портрете, который нарисовал дядя Сережа, у самого Лилькиного лица вилась прелестнейшая пчелка.
Да вот и еще одна — бьется в стекло в непосредственной близости от носа Крошечки, который тоже уперся в прозрачную преграду: во дворе бабушка тащит за руку упирающуюся и все еще подхныкивающую Милю.
Сана, недолго думая, через правое ухо вломился в сознание Орины — и ей тотчас пришло в голову открыть окошко: почему все окна отперты, а это с зимы осталось законопаченным… С большим трудом удалось ей выбить створку — и вот пчелка, заполошно жужжа, выметнулась наружу и стремглав понеслась к голубому улью. Сана невесомым седоком расположился на ее спине.
Каллиста, наблюдая за ним, хохотала до того, что у ней слезы выступили, но тут опомнилась и двинулась вслед за пчелиным всадником; проводила его до самого входа в небесный улей, мимолетом погрозив в сторону конюшни кулачишком:
— Берегись, коза-дереза, ужо тебе! Будешь знать, как меня бодать!
На прилетной доске их встречала пчела-охранница с опасно обнаженным жалом, но прежде чем пустить свое оружие в ход, пытливо обнюхала приземлившуюся пчелку-лошадку — и признала за свою. На всадника же, поскольку он не был ни мухой, ни осой, ни муравьем — не был он и пчелой вражеского роя, — не обратила ровно никакого внимания, так что Сана верхом на своей шестиногой «лошадке» мирно вполз внутрь улья и, в конце концов, по восковым ходам-переходам соборного сооружения добрался до пчелиной царицы, которая, оттопырив заостренный зад, с большим усердием отправляла в ячейки хранилища — с интервалом чуть более чем полминуты — яйцо за яйцом. Няньки да мамки сопровождали ее и буйно радовались каждой новой будущей работнице, дескать, ого-го, нашего полку прибыло! Стараясь не очень отвлекать царицу от ее полезной миссии, Сана, приняв прозрачную форму подобной ей, выступил из тьмы и заговорил: дескать, я есмь царица цариц! Я та, которая победит тебя, ежели мы сцепимся, потому как жало у меня гораздо длиннее, и если ты откладываешь за лето сто тысяч яиц, то я произведу — двести… Но, дескать, несмотря на такое оснащение, я не намерена претендовать на престол, а прошу только одного — распорядись, чтобы ни одна из твоих подданных не ужалила мою подопечную…