— Хочешь, прочитаю ещё раз? — спросил Донал, полуинстинктивно понимая его печаль.
Ответом ему было лицо Гибби, вспыхнувшее от радости, и Донал прочёл поэму снова. Восторг Гибби только усилился, потому что за туманными словами он начал видеть некое подобие рассвета. Донал прочёл стихи в третий раз и закрыл книгу, потому что приближалось время гнать скотину домой. До сих пор (а может быть, и всю оставшуюся жизнь) ему не приходилось видеть на человеческом лице такого благодарного взгляда, какой устремил на него сейчас сияющий от счастья Гибби.
Трудно сказать, что именно Гибби понял из этой прелестной, старинной, жутковатой баллады. Может, он смутно представил себе возвращение погребённой матери? Может, подумал о своей? Честно говоря, он вообще почти не вспоминал о том, что у него когда–то была мать, но, быть может, древняя история пробудила в нём мысли об умершем отце и воспоминания о том, как тот мастерил ему башмаки? В любом случае, душа Гибби зашевелилась и проснулась.
Всякий раз, когда я думаю о пробуждении человеческой души, о том моменте, когда она впервые начинает видеть себя в зеркале своих мыслей и чувств, радостей и восторгов, меня охватывает такое невыносимое ощущение благоговейного изумления и неописуемого чуда, что, представляя себя таким, каким был тогда Гибби, я никак не могу поверить, что пробуждение и в самом деле произойдёт. Мне трудно поверить, что я мог бы проснуться, будь я таким бессознательным созданием, каким был Гибби за час до того, как услышал балладу. Но я смотрю сейчас на себя и вижу человека, способного извлечь невыразимое наслаждение и из той самой баллады, и из многих других, древних и новых. Каким–то удивительным образом, постепенно ли, сразу ли, — я всё–таки проснулся!
Когда мутная пелена начала слой за слоем сползать с его внутренних глаз, когда Гибби постепенно, после многих откровений, научился понимать себя и свою жизнь и уже не только знал, но знал, что знает, он всегда вспоминал тот день на лугу и Донала Гранта, впервые открывшего ему сокровища познания об всём прекрасном, что есть в мире людей. Именно тогда он в первый раз увидел, как Природа, подобно Нарциссу, глядится в зеркало человеческого сознания, в зеркало своей высшей ипостаси. Но как и когда в нём произошла эта перемена, что подтолкнуло к жизни незримое семя человеческой души, как сдвинулось в нём спящее равновесие, — он так никогда и не узнал, хотя много раз задавал себе этот вопрос и пытался исследовать глубины своего сознания. Иногда ему казалось, что сияющая слава этого непостижимо нового переживания, должно быть, настолько ошеломила его, что какое–то время он ходил как бы в тумане и потому теперь никак не мог вспомнить, что и как происходило тогда в его душе.
Донал поднялся и погнал стадо домой, а Гибби так и остался лежать в траве. Когда он поднял голову, ни Донала, ни коров уже не было видно. Уходя с луга, Донал несколько раз оглянулся вокруг и, не увидев малыша, подумал, что тот отправился к своим. В течение вечера то впечатление, которое произвёл на него Гибби, несколько померкло, потому что, придя домой, он должен был сначала напоить своё стадо, а потом привязать каждую корову в её стойле и устроить их на ночь поудобнее. Затем он поужинал, выучил очередную теорему Эвклида и только тогда отправился спать.
Пытливые умы появляются в крестьянских семьях не реже, чем в семьях из других сословий, и в Шотландии их было не меньше, чем в любом другом народе. Так что даже тот шотландец, которому пока не доводилось встречать пареньков вроде Донала Гранта, вряд ли откажется поверить, что такие смышлёные пастухи всё–таки бывают на свете. Кроме того, и в Шотландии, и в других странах ещё есть люди, которые видят подлинную человеческую сущность не в обыденном себялюбии, а в благородстве и священной простоте.
Именно из таких, как Донал (неважно, англичане они или шотландцы) выйдут те, кто призван сохранить в Британии честь и истину, кто станет чистым маслом в светильнике её жизни. А те, кто кичится лишь её великими познаниями или богатством, бесследно выпадут из истории, подобно тому, как дым подымается из печной трубы и растворяется в небе.
Каким бы дешёвым ни было в то время образование в Шотландии, родители Донала и думать не могли о том, чтобы отправить хотя бы одного из своих сыновей в университет. Им еле–еле удавалось откладывать даже те несколько шиллингов, которые раз в три месяца надо было платить учителю приходской школы. Младшему Доналу не досталось бы и этого, если бы не щедрая помощь старших братьев и сестёр. Однако когда он всё–таки закончил школу и нанялся в пастухи, ему повезло больше, чем остальным, потому что на ферме он нашёл себе друга и помощника в лице Фергюса Даффа, младшего сына своего хозяина. Тот как раз вернулся домой на каникулы, проучившись в университете уже две зимы. Отчасти по хрупкости здоровья, а отчасти из–за некоей джентльменской утончённости он не хотел работать на ферме рядом с отцом и старшим братом, хотя оставался в деревне с апреля по октябрь. Тем не менее, в нём теплилась живая человеческая душа, и он был бы гораздо больше похож на настоящего мужчину, если бы поменьше думал о том, как быть изысканным джентльменом. Донал понравился ему, и когда Фергюс заметил в пареньке сильное стремление к любым знаниям, которые он мог бы ему дать, он решил немного разнообразить свою скучную жизнь (которая стала уже совсем вялой из–за постоянного ничегонеделания) и передать пастуху хоть сколько–нибудь из тех сокровищ, что ему удалось собрать у себя в голове.
Этих познаний было не так уж и много, и он не смог бы далеко на них уехать, потому что студентом был довольно посредственным, не слишком усидчивым и нередко проводил время в мечтаниях и грёзах о своём блестящем будущем. К счастью, Донал был совсем не таким. Ему нужен был лишь первый толчок, лишь первоначальное объяснение — а на это Фергюс был вполне способен. Дальше Донал уже вникал во всё самостоятельно. Но самую большую службу Фергюс сослужил Доналу тем, что давал ему свои книги. В молодом пастухе жила совершенно ненасытная жажда по любым неизвестным ему доселе авторам и романам, и Фергюс утолял её из источников домашней библиотеки, кроме того принося Доналу всё, что он покупал или брал у друзей для собственного чтения (а читал он преимущественно поэзию).
Фергюс Дафф действительно наслаждался стихами некоторых поэтов своего времени, но сам не умел отыскивать поэзию в том, что его окружало. Донал проглатывал те стихи, что приносил ему Фергюс, с ещё большей жадностью, но при этом видел в самой природе ту же красоту, то же изящество, те же мысли, что подсказывали ему слова поэтов, а значит, получал из первых рук то, чем Фергюса, приходилось «пичкать», говоря словами шекспировской Селии, «как голуби, когда кормят своих птенцов». Так что каким бы жестоким ударом это ни было для самолюбия молодого Даффа, в царстве поэзии ему доставались лишь крошки с хозяйского стола — в то время, как пастух, работающий на его отца, свободно восседал за семейной трапезой.
Однако ни Донал, ни Фергюс ни о чём таком даже не задумывались, и снисходительность наставника ничуть не умаляла благодарности ученика.
Доналу действительно было за что благодарить Фергюса, и он смотрел на него с восхищённым уважением, как на одного из сильных мира сего. И теперь, когда он сам оказался в роли старшего, в роли учителя для маленького бродяги, совершенно бездомного и едва прикрытого одеждой, в нём вдруг проснулись неизведанные и странные чувства, а благодарность к наставнику тут же обратилась в нежность к своему ученику.