Скраймор вернулся от больного, о чем-то спросил китаянку и отослал ее. Она быстро пошла прочь, прижимая к груди талисман.
— Сейчас я повторю все, что уже говорил вам, — сказал он. — Вы, наверное, знаете, что случилось. Вы в одиночестве…
— Но я хотела побыть в одиночестве…
— Стало быть, вы не знаете…
— Да…
— Не понимаю, что вы имеете в виду. Я вынужден сказать вам правду.
— О-о.
— Чтобы достичь своей цели. Лавалетт и малайка…
Гэм вскочила.
— Кто это сказал?
— Стало быть, вы не знаете. Люцеки их видела.
— Где? Кому об этом известно? — Дрожа от волнения, Гэм стояла перед ним. — Мне важно это знать! Я должна знать. Вы можете выяснить?
— Малайка у меня на службе. Через час она начнет хвастаться.
Гэм, бледная как полотно, боролась с собой.
— Завтра вы мне сообщите… — Она тотчас устыдилась сказанного и, не прощаясь, ушла в спальню. Но от последних своих слов не отреклась.
За целый день Гэм ни разу не видела малайки. Лавалетт со Скраймором пошли на охоту, потому что в окрестностях были замечены следы тигров. Вернулись оба ни с чем, Лавалетт держался непринужденно, Скраймор был бледен и подавлен.
В конце концов Скраймору удалось застать Гэм в одиночестве. Она в ожидании смотрела на него. Он прятал глаза, хотел что-то сказать, передумал, неуверенно прикусил губу, но потом решительно поднял голову и хрипло выдавил:
— Нет, нет… Он только немного поговорил с ней и развязал ее саронг
— а потом ушел, оставил ее, даже знаком не показал, чтобы она двинулась за ним. Когда же она сама пошла следом, он дал ей несколько рупий и отослал прочь.
Гэм шумно перевела дух.
— Благодарю вас… — Она порывисто протянула Скраймору руку, глаза сверкали, лицо то заливалось румянцем, то бледнело.
— Как же вы любите его… — пробормотал Скраймор.
Она улыбнулась ему вдогонку.
— Что вы знаете об этом…
Гэм была в смятении. Лавалетт потерял свободу? Отчего он отверг малайку? Из-за нее? Счастье захлестнуло ее жгучей, до боли жгучей волной, и одновременно этот бушующий в ней ураган совершенно подавил Гэм. Тем не менее она чувствовала: впереди опять бежит дорога, конец далеко, все откипит пеной, и снова ее безмолвно ждет грядущее.
В этот вечер она была необычайно кроткой и часто не могла говорить, опасаясь расплакаться. Скраймор молча наблюдал за нею, а после ужина опять ушел в деревню проведать больного. Лавалетт просматривал свои записи.
— Эти планы еще важнее, чем я думал, — сказал он, — мало-помалу я начинаю понимать, отчего предупреждены все посты, вокзалы и порты. Я просто обязан благополучно переправить их в Сиам. Завтра двинемся дальше. К тому же этот Скраймор, по-моему, становится вам в тягость…
Он взглянул на Гэм и заметил, что ее глаза повлажнели. Она притянула его руку к себе, прижалась к ней щекой. В защищенности этой ладони ей чудились свершение и прощание.
— Вы ошибаетесь, — весело сказал Лавалетт, — я не был с малайкой.
Она кивнула, не меняя позы.
— Но ваши выводы все-таки преждевременны.
— Ты не смог…
— Правильно.
— Из-за меня…
— Согласен… а дальше идет логический вывод, начинающийся со «следовательно», — превосходно. Как легко вам дается пристрастность в свою пользу! Вы всерьез верите собственным умозаключениям? Вообще-то скорее стоило бы верить обратному…
— Слова…
— Вы считаете меня более грубым, чем я есть. А не кажется ли вам, что при необходимости я без малейшего усилия поступил бы прямо противоположным образом? Но я не стал этого делать, что означает: я способен отказаться даже от возможного впечатления…
Гэм пристально смотрела на него.
— Это неправда…
— Как вам угодно. Поймите, там, где вы предполагаете привязанность, несвободу, может быть именно высочайшая свобода. Нужно только правильно посмотреть. А на эти вещи следует смотреть моими глазами.
— Зачем вы мне это говорите?..
— Затем, что не считаю нужным это скрывать. Пока не считаю…
Гэм хотела поверить Лавалетту, но терзалась сомнениями, зная, что на этом пределе слова облекали все и ничего. Она страшилась развязки, однако должна была вновь попытаться покончить со всем этим, следуя неумолимому закону, не терпящему постоянства, этому закону нежнейшего разрушения, который мечтатели всех столетий толковали до невозможности превратно. Они украсили его эмблемами доброты, хотя он, этот закон полярности, не ведал иных правил, нежели само первозданное бытие, и дали ему самое немыслимое из всех имен — любовь.
Под этой химерой, любовью, зияла бездна. Люди старались до краев засыпать бездну цветами этого понятия, окружить ее жерло садами, но она разверзалась снова и снова, неприкрытая, непокорная, суровая, и увлекала вниз всякого, кто доверчиво ей предавался. Преданность означала смерть, а чтобы обладать, нужно было спасаться бегством. Средь цветущих роз таился отточенный меч. Горе тому, кто доверчив. И горе тому, кто узнан. Трагизм не в результате, а в изначальном подходе. Чтобы выиграть, нужно проиграть, чтобы удержать — отпустить. И ведь здесь, похоже, снова брезжит тайна, что отделяет знающих от признающих? Ведь знание о том, что эти вещи полны трагизма, заключает в себе его преодоление, разве не так? Признание никогда не вело к свободному овладению; его пределы прочно укоренены в реальном. Причинный ход и судьба — вот его регистры. Для знающего же реальное — лишь символ; за ним начинается круг беспредельности. Но символ этот коварен, потому что боги веселы и лукавы. А сколько жестокости сокрыто во всяком веселье, сколько кинжалов под цветами. Жизнь двулика, как ничто другое.
…каких только не дали имен — любовь… точно фата-моргана, распростерла она над людьми приманчивый образ вечности, ей приносили обеты, а она неумолимо струилась, растекалась, переменчивая, всегда разная, как и то, чьим символом она была, — жизнь.
Пересекши на канатном пароме реку Липис, они заметили, что попали в сеть крупных водных путей Восточного побережья. Повсюду среди кофейных плантаций виднелись довольно большие китайские деревни. За золотыми рудниками Пунджома начались джунгли. Их предупредили, что там якобы хозяйничают тигры, однако они продолжили путь, ведь средь бела дня хищники вряд ли нападут на караван.
Утро выдалось свежее. В кронах горного леса дрались обезьяны. Наперебой кричали павлины и попугаи. Огромные бабочки и сверкающие колибри мелькали над землей. Мало-помалу подлесок стал гуще, тропа сузилась. Солнце поднималось к зениту.
В зарослях послышался топот — стадо диких свиней промчалось через тропу. Неожиданно из кустов выглянул меланхоличный буйвол — кто его знает, откуда он взялся. Там, где тропа стала пошире, устроили привал, потому что один из носильщиков упал и поранил плечо. Лавалетт перевязал его.