Мау был похож на того мальчика, только мальчик на картинке улыбался, а Мау — нет. И двигался он как зверь, запертый в клетке. Дафне было очень стыдно, что она тогда выстрелила в него из пистолета.
В водоворотах полусонного мозга завертелись воспоминания. Дафна вспомнила, каким был Мау в тот первый день. Он ходил по острову, словно автомат, и не слышал ее, даже не видел. Он таскал тела погибших, и глаза его смотрели на тот свет. Порой Дафне казалось, что Мау до сих пор туда смотрит. Казалось, он все время сердится, как сердилась бабушка, когда обнаруживала нарушение приличий.
Наверху раздался птичий треск. Дафна застонала. Очередная птица-панталоны отрыгивала остатки вчерашнего ужина, усеивая палубу мелкими косточками. Пора вставать.
Она размотала полотенце, стянула его с головы и села.
У кровати стоял Мау и глядел на нее. Как он попал на корабль? Как прошел по палубе, не наступив ни на одного краба? Дафна услышала бы! Что он так смотрит? Почему, о, почему она не надела свою единственную чистую ночную рубашку?
— Как ты смеешь врываться… — начала она.
— Женщина, ребенок, — настойчиво сказал Мау.
Он только что пришел и думал, как бы разбудить Дафну.
— Что?!
— Ребенок приходить!
— Что с ним такое? Ты достал молока?
Мау попытался думать. Какое это слово она использовала, чтобы обозначить одну вещь, а потом другую? А, да…
— Женщина и ребенок! — сказал он.
— Что с ними случилось?
Похоже, и это не работает. Тут его осенило. Он вытянул руки перед собой, словно у него спереди была гигантская тыква.
— Женщина, ребенок. — Он сложил руки вместе и покачал ими.
Призрачная девчонка уставилась на него. «Если Имо сотворил мир, — подумал Мау, — почему мы друг друга не понимаем?»
«Это невозможно, — подумала Дафна. — Он про ту бедную женщину? Но не может же быть, что у нее появился еще один ребенок! Или…»
— Люди приходить остров?
— Да! — радостно завопил Мау.
— Женщина?
Мау снова изобразил тыкву.
— Да!
— И она… в положении?
Это означало «беременная», но бабушка говорила, что настоящая леди никогда не употребляет таких слов в приличном обществе. Мау бабушка точно не отнесла бы к приличному обществу. Он непонимающе посмотрел на Дафну.
Она, яростно краснея, изобразила свой вариант тыквы.
— Э… вот такая?
— Да!
— Ну что же, это замечательно, — отозвалась Дафна, и стальной ужас стиснул ей душу. — Я желаю ей всяческого счастья. Но мне срочно нужно кое-что постирать…
— Женская деревня, ты приходить, — сказал Мау.
Дафна покачала головой.
— Нет! Я тут ни при чем! Я ничего не знаю… про то, как родятся дети!
Это было вранье, но Дафне хотелось — страстно хотелось, — чтобы это было правдой. Стоило закрыть глаза, и ей до сих пор слышались… нет!
— Я не пойду. Ты не можешь меня заставить, — сказала она, отступая.
Мау схватил ее за руку — осторожно, но твердо.
— Ребенок. Ты приходить, — сказал он, и голос его был так же тверд, как и рука.
— Ты не видел маленький гробик рядом с большим! — закричала Дафна. — Ты не знаешь, каково это!
И вдруг до нее дошло, как ударило. Он знает. Я же видела, как он хоронил людей в море. Он знает. Как я могу ему отказать?
Она расслабилась. Она уже не та девятилетняя девочка, которая сидела на верху лестницы, дрожа, прислушиваясь, не попадаясь под ноги, когда доктор с большим черным саквояжем, топоча, взбегал по лестнице. А хуже всего (если, конечно, в море зол можно найти самую высокую волну) было то, что она не могла ничего сделать.
— У бедного капитана Робертса в сундуке был медицинский справочник, — сказала она, — и ящик с лекарствами и разными другими вещами. Я, пожалуй, схожу за ними.
Когда Мау явился в сопровождении Дафны, братья ждали возле узкого входа в Женскую деревню. И тут мир опять изменился. Он изменился, когда старший брат произнес:
— Девчонка же из брючников!
— Да, ее принесла волна, — ответил Мау.
И тут младший брат произнес что-то похожее на слова брючников, и Дафна чуть не уронила ящик, который был у нее в руках, и быстро ответила ему на том же языке.
— Что ты ей сказал? — спросил Мау. — И что она тебе сказала?
— Я сказал: «Привет, красавица!»… — начал молодой человек.
— Кого волнует, кто кому что сказал? Она женщина! Ведите меня туда, быстро!
Кале, будущая мать, тяжело опиралась на руки мужа и деверя. Она была очень большая и очень сердитая.
Братья взглянули на обрамленный камнями вход.
— Э… — начал муж.
— А, боится за свою набабуку, догадался Мау.
— Я ей помогу, — быстро сказал он. — Я не мужчина. Мне туда можно.
— А у тебя правда нет души? — спросил младший брат. — А то жрец сказал, что у тебя нет души…
Мау огляделся в поисках Атабы, но у старика оказалось какое-то срочное дело в другом месте.
— Не знаю, — ответил Мау. — А как она выглядит?
Он обхватил женщину с одной стороны, Дафна с обеспокоенным видом поддержала ее с другой, и они направились в Женскую деревню.
— Красавица, спой ребенку хорошую песню, чтобы позвать его в мир, — крикнул Пилу им вслед. Потом спросил брата: — Ты ему доверяешь?
— Он молод, и у него нет татуировок, — ответил Мило.
— Но он кажется… старше. И может быть, у него нет души!
— Я и свою-то душу никогда не видел. А ты свою? А что до девчонки-брючника в белом… Помнишь, мы помогали тащить боцмана Хиггса в тот большой дом, где делают людям лучше? Там были дамы, которые одеты в белое и все время молятся. Они отлично зашили боцману ногу. Вот увидишь, она такая же, как они. Она точно умеет лечить людей.
Дафна в отчаянии листала медицинский справочник. Он был издан в 1770 году, когда люди еще не очень точно знали, как пишутся слова. Справочник был весь в пятнах и распадался на куски, как засаленная колода карт. Он был снабжен грубыми гравированными иллюстрациями: «Как отпиливать ногу»… а-а-а-а!.. «Как вправлять кости»… фу!., и диаграммы в разрезе, изображающие… только не это… а-а-а! а-а-а! А-А-А-А!!!
Книга называлась «Медицинский спутник моряка». Она предназначалась для людей, у которых из всех лекарств — только бутыль касторки, операционный стол — скачущая вверх-вниз скамья на палубе, а из инструментов — молоток, пила, ведро кипящей смолы и бечевка. Насчет родов в книге было очень мало, а то, что было… Дафна перевернула страницу… А-А-А-А!!! Она тут же пожалела, что увидела эту иллюстрацию. На ней изображался момент, когда все так плохо, что даже хирург уже не сделает хуже.