Ночь в Лиссабоне | Страница: 14

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я отправился на Гитлерплац, насторожив все чувства, как летучая мышь расправляет крылья для полета. Дом стоял на углу одной из улиц, выходящих на площадь.

Окно было открыто. Мне вспомнилась история Геры и Леандра [9] , потом сказка о королевских детях, в которой монахиня гасит свет, и сын королевы погибает в волнах. Но я не был королевским сыном, а у немцев, при всей их страсти к сказкам, и может быть, именно благодаря этому, были самые ужасные в мире концентрационные лагеря. Я спокойно пересек площадь, и она, конечно, не была ни Геллеспонтом, ни Нордическим морем.

В подъезде кто-то шел мне навстречу. Отступать уже было поздно, и я направился к лестнице с видом человека, знающего дорогу. Это была пожилая женщина. Ее лицо было мне незнакомо, но сердце у меня сжалось. – Шварц улыбнулся. – Опять слова, громкие слова, всю справедливость которых, однако, постигаешь только тогда, когда переживешь нечто подобное.

Мы разминулись. Я не обернулся. Я услышал только, как хлопнула выходная дверь, и бросился вверх по лестнице.

Дверь квартиры была приоткрыта. Я толкнул ее. Передо мной стояла Елена.

– Видел тебя кто-нибудь? – спросила она.

– Да. Пожилая женщина.

– Без шляпы.

– Да, без шляпы.

– Наверно, это прислуга. У нее комната наверху, под крышей. Я сказала ей, что она свободна до понедельника, и она, видно, до сих пор копалась. Она убеждена, что на улице все прохожие только и знают, что критикуют ее платья.

– К черту прислугу, – сказал я. – Она это или нет, во всяком случае, меня не узнали. Я почувствую, если это случится.

Елена взяла мой плащ и шляпу, чтобы повесить.

– Только не здесь, – сказал я. – Обязательно в шкаф. Если кто-нибудь придет, это сразу бросится в глаза.

– Никто не придет, – тихо сказала она.

Я запер дверь и последовал за ней.

В первые годы изгнания я часто вспоминал о своей квартире. Потом старался забыть. И вот – я опять оказался в ней и удивился, что сердце мое почти не забилось сильнее. Она говорила мне не больше, чем старая картина, которой я владел некогда и которая лишь напоминала о минувшей поре моей жизни.

Я остановился в дверях и огляделся. Почти ничего не изменилось. Только на диване и креслах новая обивка.

– Раньше они, кажется, были зеленые? – спросил я.

– Синие, – ответила Елена.

Шварц повернулся ко мне.

– У вещей своя жизнь, и когда сравниваешь ее с собственным бытием, это действует ужасно.

– Зачем сравнивать? – спросил я.

– А вы этого не делаете?

– Бывает, но я сравниваю вещи одного порядка и стараюсь ограничиваться своей собственной персоной. Если я брожу в порту голодный, то сравниваю свое положение с неким воображаемым «я», который еще к тому же болен раком. Сравнение на минуту делает меня счастливым, потому что у меня нет рака и я всего лишь голоден.

– Рак, – сказал Шварц и уставился на меня. – Чего ради вы о нем вспомнили?

– Точно так же я мог вспомнить о сифилисе или туберкулезе. Просто это первое попавшееся под руку, самое близкое.

– Близкое? – Шварц не спускал с меня неподвижного взгляда. – А я говорю вам, что это – самое далекое. Самое далекое! – повторил он.

– Хорошо, – согласился я. – Пусть самое отдаленное. Я употребил это только в качестве примера.

– Это так далеко, что недоступно пониманию.

– Как всякое смертельное заболевание, господин Шварц.

Он молча кивнул.

– Хотите еще есть? – спросил он вдруг.

– Нет. Чего ради?

– Вы что-то говорили об этом.

– Это тоже был только пример. Я сегодня с вами успел уже дважды поужинать.

Он поднял глаза:

– Как это звучит! Ужинать! Как утешительно! И как недостижимо, когда все исчезло.

Я промолчал. Через мгновение он уже спокойно продолжал:

– Итак, кресла были желтые. Их заново обили. И это все, что изменилось здесь за пять лет моего отсутствия; пять лет, в течение которых судьба с иронической усмешкой заставила меня проделать дюжину унизительных сальто-мортале. Такие вещи плохо вяжутся – вот что я хотел сказать.

– Да. Человек умирает, а кровать остается. Дом остается. Вещи остаются. Или, может быть, их тоже следует уничтожать?

– Нет, если человек к ним равнодушен.

– Их вообще не нужно уничтожать, потому что все это не так важно.

– Не важно? – Шварц опять обратил ко мне расстроенное лицо. – О, конечно! Но скажите мне, пожалуйста, что же еще остается важного, если вся жизнь уже не имеет значения?

– Ничего, – ответил я, зная, что это было и правдой и неправдой. – Только мы сами придаем всему значение.

Шварц быстро отпил глоток темного вина из бокала.

– А почему бы и нет? – громко спросил он. – Почему бы нам не придавать всему значение?

– Ничего не могу ответить. Все это было бы глупой отговоркой. Я сам считаю жизнь достаточно важной.

Я взглянул на часы. Был третий час. Оркестр играл танго. Короткие, приглушенные звуки трубы показались мне отдаленной сиреной отплывающего парохода. «До рассвета осталось еще часа два, – подумал я. – Тогда я смогу уйти». Я пощупал билеты в кармане. Они были на месте. Минутами мне все это казалось миражом; непривычная музыка, вино, зал с тяжелой драпировкой, голос Шварца – на всем лежала печать чего-то усыпляющего, нереального.

– Я все еще стоял у входа в комнату, – продолжал Шварц. – Елена взглянула на меня и спросила:

– Ты чувствуешь себя здесь чужим?

Я покачал головой и сделал несколько шагов вперед, чувствуя себя как-то странно. Вещи будто собирались броситься на меня. Снова у меня сжалось сердце: может быть, и Елене я тоже стал чужим.

– Все осталось, как было, – сказал я быстро, горячо, с отчаянием. – Все, как было, Элен.

– Нет, – сказала она. – Прошлого давно уже нет. Его нет и в старых платьях, давно выброшенных. Или ты думаешь найти его?

– Но ведь ты оставалась здесь. Что же случилось с тобой?

Елена странно посмотрела на меня.

– Почему ты никогда не спрашивал об этом раньше? – сказала она.

– Раньше? – с удивлением повторил я, не понимая.

– Что значит – раньше? Я не мог приехать.

– Раньше. Прежде, чем ты уехал.

Я не понимал ее.

– О чем мне нужно было спросить, Элен?