Ночь в Лиссабоне | Страница: 15

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Она секунду молчала.

– Почему ты не предложил мне ехать вместе с тобой?

Я взглянул на нее:

– Ехать вместе? Чтобы ты бросила свою семью? И все, что ты любила?

– Я ненавижу мою семью.

Я был в полном замешательстве.

– Ты не знаешь, что значит жить там, в эмиграции, – пробормотал я наконец.

– Ты тогда тоже не знал.

Это была правда.

– Я не хотел тебя брать с собой, – вяло сказал я.

– Я все здесь ненавижу, – сказала она. – Все! Зачем ты вернулся?

– Тогда у тебя не было ненависти.

– Зачем ты вернулся? – повторила она.

Она стояла на другом конце комнаты. И нас разделяли не только желтые кресла и не только пять лет разлуки.

Я вдруг натолкнулся на стену враждебности и острого разочарования и смутно почувствовал, что когда я бежал из города один, я тяжело обидел ее.

– Зачем ты вернулся, Иосиф? – настойчиво повторила она.

Я охотно ответил бы, что вернулся ради нее. Но в то мгновение я не мог сказать. Все это было не так просто. Я вдруг почувствовал – и именно тогда, – что меня гнало назад свинцовое, безысходное отчаяние. Я по» ходил на выжатый лимон, все силы оказались исчерпанными, а одного только слепого стремления выжить оказалось слишком мало для того, чтобы сносить дальше холод одиночества. Начать новую жизнь – на это я был неспособен. В сущности – я никогда этого особенно не желал. Я не покончил с прежней жизнью: я не мог ни расстаться с ней, ни преодолеть ее. Я был поражен гангреной души, поэтому пришлось выбирать – погибнуть в ее зловонном дыхании или вернуться и попробовать вылечиться.

Тягостное, томительное чувство исчезло. Я знал, почему я здесь. После пяти лет изгнания я не привез с собой ничего, кроме собственного восприятия и жажды жизни, кроме осторожности и опытности беглого преступника. Все остальное не выдержало испытания.

Ночи на ничейной полосе; тоскливый ужас бытия, в котором приходилось вести отчаянную борьбу ради куска хлеба и пары часов сна; жизнь крота под землей – все это вдруг исчезло без следа на пороге моего прежнего жилища. Я потерял все – я это чувствовал, но у меня во всяком случае не было долгов перед прошлым. Я был свободен. Мое прежнее «я» минувших пяти лет убило себя, едва я перешел границу.

Нет, это не было возвращением. Старое «я» умерло. Вместо него родилось новое «я». Ответственность? Это чувство отныне было мне незнакомо. Я словно обрел невесомость.

Шварц пристально посмотрел на меня.

– Вы понимаете, о чем я говорю? Я повторяюсь и противоречу себе, но…

– Думаю, что понимаю, – сказал я. – Возможность самоубийства – это, в конце концов, милосердие, и все значение его можно постигнуть в очень редких случаях. Оно дарит иллюзию свободы воли, и, может быть, мы совершаем его гораздо чаще, чем нам это кажется. Мы только не сознаем этого.

– Совершенно верно! – живо откликнулся Шварц. – Мы не сознаем, что совершаем самоубийства! Но если бы мы поняли это, мы оказались бы способными воскресать из мертвых и прожить несколько жизней, вместо того чтобы влачить бремя опыта от одного приступа боли к другому и в конце концов погибнуть.

– Все это я, конечно, не мог объяснить Елене, – продолжал он. – Да это было и не нужно. С легкостью я вдруг почувствовал, что даже не испытываю в этом никакой потребности. Напротив: я понял, что объяснения лишь все запутают. Может быть, ей хотелось, чтобы я сказал, что вернулся ради нее. Но тут я в каком-то прозрении ощутил, что это было бы гибелью. Тогда прошлое обрушилось бы на нас со всеми доказательствами вины, пренебрежения, оскорбленной любви. Мы не выбрались бы из этой трясины.

Ведь если эта, теперь даже привлекательная, идея духовного самоубийства имеет какой-то смысл, – подумал я, – она должна быть полной и абсолютной, должна охватить не только годы эмиграции, но и всю предшествующую жизнь – иначе вновь появилась бы угроза все той же гангрены, даже еще более застарелой. Она проступила бы немедленно.

Елена все еще стояла передо мной – как враг, и удар, который она готова была нанести, оказался бы тем безжалостнее, чем сильнее ею руководили любовь и уверенность в безнадежности моей позиции. У меня же не было никаких шансов. И если перед этим я был полон спасительного чувства смерти, то теперь мне предстояло мучительное издыхание под тяжестью, морали; не смерть и воскрешение, но полное и окончательное уничтожение. Женщинам ничего не нужно объяснять, с ними всегда надо действовать.

Я подошел к Елене. Коснувшись ее плеч, я почувствовал, как она дрожит.

– Зачем ты приехал? – вновь спросила она.

– Я забыл, зачем, – ответил я. – Я голоден, Элен. Целый день я ничего не ел.

Рядом с ней, на расписном итальянском столике, я увидел в серебряной рамке фотографию незнакомого мужчины.

– Это еще нужно? – спросил я.

– Нет, – ошеломленно ответила она, взяла фотографию и сунула в ящик стола.

Шварц взглянул на меня и улыбнулся.

– Она не выбросила и не разорвала ее, а положила в ящик и могла бы опять достать и поставить, если бы захотела. Не знаю почему, но этот жест здравого смысла очаровал меня. Пять лет тому назад я бы не понял ее и устроил бы скандал. Теперь маленькое событие моментально изменило ситуацию, которая грозила стать слишком патетической. Мы миримся с высокопарными словами в политике, но только не в области чувства. К сожалению. Если бы мирились, было бы лучше. Чисто французский жест Елены отнюдь не свидетельствовал о том, что любовь ее стала меньше, это говорило лишь о ее женской предусмотрительности.

Однажды она уже разочаровалась во мне; почему же теперь она сразу должна была поверить? Я, со своей стороны, недаром прожил во Франции несколько лет: я не стал спрашивать. Да и о чем? И какое у меня было на это право?

Я засмеялся. Она, кажется, была озадачена. Потом лицо ее просветлело, и она тоже засмеялась.

– Ты по крайней мере развелась со мной? – спросил я.

Она отрицательно покачала головой.

– Нет. Но вовсе не из-за тебя. Я не сделала этого потому, что хотела насолить моей семье.

5

– В ту ночь я спал мало, – продолжал Шварц. – Часто просыпался, хотя очень устал. Ночь теснилась за стенами дома – вокруг маленького пространства комнаты, в которой мы лежали. Мне все чудились шорохи, я вскакивал в полусне, готовый к бегству.

Проснулась Елена, зажгла свет. Тени исчезли.

– Ничего не могу поделать, – сказал я. – Над сном я не властен. У тебя еще есть вино?

– Есть. В этом мои родственнички понимают толк. А ты давно пристрастился к вину?

– С тех пор, как очутился во Франции.

– Хорошо, – сказала она. – Разбираешься, по крайней мере, в винах?