Я отчаянно цеплялась за эту надежду до самого дня, когда доктор Стрейкер объявил, что я уже достаточно оправилась и меня можно перевести в женское отделение. Две кряжистые служительницы полувели-полунесли меня по бесконечным темным коридорам без окон, обшитым источенным червями дубом и пропитанным запахом сырой ткани, подгнившей древесины и застарелого табачного дыма.
Наконец мы остановились перед массивной дубовой дверью, отомкнув которую женщины вывели меня на дощатую лестничную площадку, где сидела еще одна служительница, прямо у входа в длинный пустой коридор. Справа от меня находилась лестница с узким окном во всю высоту стены, небо за ним уже темнело. Снизу по лестнице медленно шла высокая костлявая дама в трауре, с первого взгляда показавшаяся мне глубокой старухой. Однако, когда она с трудом поднялась на ступеньку выше, я увидела, что она вполне еще молода, и сообразила, что это одна из пациенток.
Позади проскрежетал запираемый замок, и мы двинулись дальше через лестничную площадку и по коридору, мимо закрытых дверей, на каждой из которых, над щитком смотровой прорези, имелась табличка с именем пациентки, написанным золотой краской: МИССИС ПАРТРИДЖ, МИССИС УЭЙР, МИСС ЛЬЮИС, МИССИС ХОКСЛИ, МИСС ТРАЭРН и, наконец, — МИСС ЭШТОН. При виде двух этих слов я лишилась последнего самообладания и рухнула бы на колени, когда бы служительницы не подхватили меня под руки. Они провели меня, довольно вежливо, в комнату, очень похожую на мою палату в лазарете. Я бессильно опустилась на кровать, смутно отметив, что мои вещи, вернее, вещи Люси Эштон уже здесь.
Спустя неопределенное время на плечо мне легла чья-то ладонь. Надо мной нависала крупная седая женщина с лицом цвета и пышности поднявшегося теста и тяжелым мужским подбородком. Глаза такого же стального оттенка, как волосы, сурово смотрели на меня.
— Ну-ну, мисс Эштон, возьмите себя в руки. В половине седьмого ужин, вам надобно привести себя в порядок.
Она говорила тоном важной дамы, пеняющей непослушному ребенку. Я села в кровати, вытирая опухшие от слез глаза, и недоверчиво уставилась на нее.
— Я миссис Пирс, старшая смотрительница женского отделения «Б». Первый день самый важный: как начнешь, так и пойдет дальше.
— Значит… мне можно выходить из комнаты?
— Разумеется. Как наверняка объяснил вам доктор Стрейкер, в Треганнон-хаусе практикуется метод моральной терапии: никаких наручников в моем отделении вы не найдете. Здесь, мисс Эштон, вас будут всячески поощрять к участию в собственном исцелении. Вы страдаете болезненным заблуждением касательно своей личности, но с нашей помощью сумеете его преодолеть. Покуда вы выполняете предписания врачей, постоянно занимаете себя чем-нибудь и общаетесь с другими пациентками, ваше выздоровление всего лишь вопрос времени.
— А если я не делаю всего этого? — невольно вырвалось у меня.
— Тогда придется лечиться дольше, вот и все. Иных наших несчастных подопечных мы вынуждены держать в строгой изоляции, но я уверена, вам не захочется стать одной из них. Тем более что доктор Стрейкер питает личный интерес к вашему случаю — даже уведомил меня, что вы здесь находитесь на положении гостьи. А теперь я должна покинуть вас. Когда прозвучит гонг к ужину, пройдете по коридору и спуститесь по лестнице — служительница объяснит вам, куда идти. Я пришлю кого-нибудь, чтобы помочь вам одеться.
Мне хотелось закричать в голос — у меня украли все, даже имя, — однако, глядя на бесстрастное, суровое лицо старшей смотрительницы, я прекрасно понимала, что протестовать совершенно бесполезно.
В женском отделении «Б» не было ни истошных воплей, не лязга цепей, ни запертых в клетках буйных безумиц, скрежещущих зубами и валяющихся в собственных испражнениях, — во всяком случае, я ничего подобного не слышала и не видела. Почти все служительницы держались ласково, в худшем случае — безразлично. Ходжес, надо полагать, являлась выходцем из некоего более темного царства. И все же здесь была в полном смысле слова юдоль мук и страданий. Проходя по коридору, я всякий раз слышала приглушенный плач по крайней мере за одной из дверей, а порой глухие мерные удары, словно кто-то бьется, и бьется, и бьется головой об стену.
Мое окно, опять-таки забранное вертикальными прутьями, выходило в мощенный плитами двор, с двух сторон огороженный хозяйственными постройками. Иногда я наблюдала за приезжающими и выезжающими повозками, но зрелище это причиняло мне невыносимую боль. Помимо железной кровати, в комнате имелись мягкое кресло, маленькое бюро, стул, умывальная тумба, комод и платяной шкаф. Обогревалась комната с помощью диковинного устройства, никогда прежде мной не виденного: спиральных металлических труб, в которые подавалась горячая вода из парового котла, расположенного в подвале здания. Со своей задачей оно отчасти справлялось, но я все равно постоянно мерзла. По ночам мои мучительные раздумья сопровождало журчание воды в трубах. Нам не разрешалось пользоваться ни спичками, ни какими-либо источниками открытого огня; как и в лазарете, помещения здесь освещались масляными лампами, закрытыми прочными железными решетками. Вы могли потушить свет, повернув маленькое медное колесико, но зажечь лампу могла только служительница. Все светильники гасились в десять вечера и зажигались в половине восьмого утра.
Доктор Стрейкер приходил ко мне один-два раза в неделю и неизменно спрашивал, вспомнила ли я еще что-нибудь, а потом заверял, что рано или поздно установит мою подлинную личность. Рыдала ли я, бесновалась ли, умоляла или угрюмо молчала, он всегда держался спокойно, учтиво, невозмутимо и даже галстук у него всегда был повязан одинаково небрежно. Я смутно понимала, что надежда на свободу у меня появится лишь в том случае, если я признаю своей любую личность, которую доктор Стрейкер пожелает мне навязать. Но куда я подамся, если меня все же выпустят из клиники?
Тот факт, что на Гришем-Ярд я видела Джорджину Феррарс, представлялся бесспорным — ведь доктор Стрейкер встречался и разговаривал с ней, — но вместе с тем находился за пределами моего понимания. Как я ни ломала голову, на ум приходило только два возможных объяснения. Либо я и вправду сумасшедшая, как считает доктор Стрейкер, либо женщина в Лондоне, кто бы она ни была, украла мое имя, моего дядю, мою брошь — а к настоящему времени, скорее всего, и двести фунтов, оставленные мне матушкой. Может быть, она собирается столкнуть дядю Джозайю с лестницы и сбежать с деньгами, едва только завещание вступит в силу. Но так рисковать ради нескольких сотен фунтов попросту глупо, а вот в качестве мести за некое неизвестное мне преступление подобные действия очень даже имеют смысл.
По словам доктора Стрейкера, Люсия Эрден жила на Гришем-Ярд три недели из шести, выпавших у меня из памяти. Не поэтому ли я ничего не помню? Опять и опять я пыталась ухватиться за какую-нибудь ниточку и понемножку продвигаться вперед от последних воспоминаний об однообразных днях в дядиной лавке. Но всякий раз я словно бы вступала в густой туман, со страхом ожидая встретить там своего двойника, а уже в следующий миг туман рассеивался и я вновь оказывалась в лечебнице Треганнон.
Если доктор Стрейкер прав, рано или поздно моя память, вернее, память, которая кажется мне моей, начнет тускнеть и стираться. При одной этой мысли меня охватывала безудержная дрожь, порой не отпускавшая по многу часов кряду. Мне не раз доводилось читать про муки грешников, и у меня никогда не получалось представить, что они продолжаются бесконечно, как не получалось вообразить вечное райское блаженство. Однако во мраке тех томительно долгих ночей легко верилось, что я незаметно для себя самой умерла — умерла и попала в ад, где даже нынешние мои страдания покажутся мне райским блаженством по сравнению с муками, ждущими впереди. Дни же в психиатрической лечебнице были заполнены разными рутинными делами, в которые я постепенно втянулась, невзирая на туман страдания и ужаса, окутывавший душу.