Дети Хурина | Страница: 7

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Турина же любили меньше, чем его сестру. Он уродился темноволосым, в мать, и, по всему судя, унаследовал и ее нрав; ибо веселости чуждался; был он немногословен, хотя говорить научился рано и неизменно казался старше своих лет. Турин нескоро забывал обиду или насмешку; но внутренний пламень отца пылал и в нем — Турин тоже бывал порывист и яростен. Однако ж знал он и жалость: боль и горе живого существа трогали его до слез; в этом он тоже пошел в отца, ибо Морвен была строга к другим так же, как к себе. Турин любил мать, ибо она говорила с ним просто и прямо, а отца он почти не видел: Хурин то и дело надолго отлучался из дома и уезжал в войско Фингона, что охраняло восточные границы Хитлума, а когда возвращался, его живая, быстрая речь, пересыпанная незнакомыми словами, и шутками, И полунамеками, озадачивала Турина, и тот чувствовал Себя неуютно. В ту пору все тепло души своей дарил он сестренке Лалайт, но редко играл с ней: Турину больше нравилось невидимым оберегать ее и любоваться, как резвится она в траве или под деревом и поет песенки, что дети эдайн сложили давным-давно, когда язык эльфов был еще свеж на их устах.

— Прекрасна Лалайт, как эльфийское дитя, да только, увы, век ей отпущен недолгий, — говорил Хурин жене своей Морвен. — И оттого, верно, кажется она еще прекраснее — и еще дороже.

Турин же, услышав эти слова, задумался над ними, но так и не постиг их смысла. Эльфийских детей видеть ему не доводилось. В ту пору эльдар не жили в землях его отца; лишь один-единственный раз случилось Турину узреть их — когда король Фингон и многие его лорды пересекли Дор-ломин и проехали по мосту через Нен Лалайт, в искристом блеске серебра и белизны.

Но еще до конца года слова его отца обернулись истиной; в Дор-ломин пришло Моровое Дыхание, и слег Турин, и долго пролежал в жару, во власти темных снов. Когда же исцелился он, ибо такова была его судьба и сила жизни, в нем заключенная, он спросил про Лалайт. Нянька же ответствовала:

— Не говори более о Лалайт, сын Хурина; о сестре же своей Урвен должно тебе спросить у матери.

И вот пришла к нему Морвен, и молвил ей Турин:

— Я уже не болен и хочу видеть Урвен; но почему нельзя мне больше говорить «Лалайт»?

— Потому что Урвен умерла и стих смех в этом доме, — отвечала она. — Но ты жив, сын Морвен; жив и Враг, содеявший такое с нами.

Морвен не пыталась утешить сына, как и сама утешения не искала: она встречала горе молча, с заледеневшим сердцем. Но Хурин скорбел открыто: взял он свою арфу, и хотел было сложить плач, но не смог, и разбил он арфу, и выбежал из дому, и простер руку в сторону Севера, восклицая:

— Ты, что калечишь Средиземье, кабы мне повстречаться с тобою лицом к лицу и искалечить тебя так же, как господин мой Финголфин!

Турин же горько плакал ночами в одиночестве, хотя при Морвен он никогда более не упоминал имени сестры. К единственному другу обращался он в ту пору, только ему говорил о своей скорби и о том, как пусто сделалось в доме. Другом этим был один из домочадцев Хурина, именем Садор; был он хром и мало с ним считались. Прежде был он лесорубом и по несчастливой случайности либо по собственной оплошности отрубил себе топором правую ступню, и нога его усохла. Турин прозвал его Лабадалом, что значит Хромоног, хотя имя это Садора не обижало: ведь подсказано оно было жалостью, а вовсе не презрением. Садор работал в надворных постройках — мастерил или чинил всякие мелочи, потребные в доме, так как плотник был не из худших; Турин же порою подавал ему одно и другое, чтобы тот не трудил лишний раз ногу, а порою уносил тайком какой-нибудь инструмент или кусок древесины, брошенные без присмотра, ежели думал, что другу они пригодятся. Садор улыбался, но всякий раз велел мальчику возвратить подарок на место.

— Дари щедрой рукой, но дари лишь свое, — говаривал он.

Садор, как мог, платил ребенку добром за добро и вырезал для него фигурки людей и зверей; но больше всего Турин любил рассказы Садора, ибо молодость того пришлась на пору Браголлах, и ныне Садор охотно вспоминал о тех недолгих днях, когда был силен и крепок, и не стал еще калекой.

— Говорят, великая то была битва, сын Хурина. Меня отозвали от трудов моих в лесах, ибо в тот год большая нужда была в людях, но в Браголлах я не сражался, а не то, пожалуй, получил бы увечье более почетное. Слишком поздно подоспели мы, для того лишь, чтобы унести назад на носилках тело старого правителя, Хадора: он погиб, защищая короля Финголфина. После того я и стал ратником и прослужил в великой твердыне эльфийских королей, Эйтель Сирион, много лет, или, может, теперь мне так кажется — ведь последующие годы и вспомнить-то особо нечем. Я был там, когда напал Черный Король, и Галдор, отец твоего отца, командовал в крепости от имени короля. В том штурме он и погиб; я видел, как твой отец принял власть и возглавил оборону, хотя едва успел возмужать. Говорили, будто пылает в нем огонь, так, что меч раскаляется в его руке. Ведомые им, мы оттеснили орков в пески; и с того самого дня они уж не смели появляться в виду стен. Но увы! Сполна утолил я жажду, ибо вдоволь насмотрелся на кровь и раны, и испросил я дозволения вернуться в леса, по которым стосковался душою. Там-то и покалечился я: убегая от своего страха, часто обнаруживаешь, что на самом-то деле поспешил коротким путем ему навстречу.

Так говорил Садор с Хурином, когда тот подрос; Хурин же начал задавать бессчетные вопросы, на которые Садору непросто было ответить, и думал он про себя, что должно бы наставлять мальчика родичам более близким. Однажды Турин спросил его:

— А Лалайт в самом деле походила на эльфийское дитя, как уверял отец? И что он имел в виду, говоря, что недолгий срок ей отпущен?

— Очень походила, — подтвердил Садор, — ведь на заре юности дети людей и эльфов кажутся близкой родней. Но дети людей взрослеют куда быстрее и скоро проходит юность их; такова наша судьба.

— Что такое судьба? — спросил Турин.

— О судьбе людей должно тебе спросить тех, кто мудрее Лабадала, — отозвался Садор. — Ну да всем ведомо: скоро устаем мы и умираем; а многие по несчастной случайности гибнут и раньше. Эльфы же не знают усталости и умирать не умирают, кроме как от самого тяжкого увечья. От ран и печалей, что убивают людей, эльфы могут исцелиться; а иные говорят, будто эльфы возвращаются в мир, даже если искалечены тела их. Не так оно с нами.

— Значит, Лалайт не вернется? — спросил Турин. — Куда же ушла она?

— Не вернется, — подтвердил Садор. — Но куда ушла она, никому из людей неведомо; мне, во всяком случае — нет.

— И так было всегда? Или, может, всему виной какое-нибудь проклятие злобного Короля — вроде Морового Дыхания?

— Не знаю. Тьма лежит за нами, и из тьмы той немного пришло преданий. Отцам наших отцов, верно, было что рассказать — да только не рассказали они ничего. Даже имена их и то позабыты. Горы стоят между нами и той жизнью, что оставили они, спасаясь от беды, а какой — никому ныне неведомо.

— Их пригнал страх? — спросил Турин.

— Может статься, и так, — отвечал Садор. — Может статься, мы бежали от страха пред Тьмой, да только здесь столкнулись с ней лицом к лицу, и некуда нам больше бежать, кроме как к Морю.