Затем последовало сопровождаемое молитвами и песнопениями представление с Лемерлем у колодца, после чего колодец был наглухо закрыт плетеной крышкой и замазан известковым раствором. Потом снова действие переместилось к часовне, на разговоры про кровлю, балки, арочные опоры. Потом снова к домику у ворот и к Изабелле, которая неотступно короткой мрачной тенью следовала за Лемерлем.
Среди нестерпимого зноя рытье колодца продвигалось медленно и трудно, и к середине утра моя роба была сплошь в липкой желтой глине, залегавшей толстым пластом под верхним слоем песка. Эта глина не дает поступающей из недр воде испариться. Стоит прокопать поглубже, и покажется вода, сперва солоноватая на вкус, но по мере наполнения колодца она станет все чище и чище. Понятно, это морская вода. Но вся соль оседает по берегам, проходя через мелкий песок, на котором стоит наш остров. Мы уже на полпути к воде и аккуратно собираем глину для сестры Бенедикт, нашего монастырского гончара, потом она слепит из нее миски и чашки для нашей трапезной.
Наступил и закончился полдень. Поскольку мы с Жерменой заняты черной работой, то едим в обед мясо и запиваем элем, — хоть по новому распорядку, заведенному Матерью Изабеллой, основную пищу мы теперь принимаем только после Часа Шестого [42] , а до того обходимся лишь небольшим куском хлеба с солью. Но даже после плотной еды я еле стою на ногах, руки загрубели от соленой воды, глаза режет. Голые ноги саднит, в ступни впиваются острые камешки, когда я слепо утаптываю землю вокруг темнеющей дыры. Нынче вода глубже, под желтой глиной липкий черный ил, на поверхности поблескивают слюдяные точки. Сестра Жермена ведрами вытягивает наверх ил, он пойдет на овощные грядки, так как эта зловонная жижа почти не содержит соли и жирна, точно плодородная почва.
С наступлением вечерней прохлады и сумерек с помощью сестры Жермены я вылезла из ямы. Жермена вся в грязи, а на мне уже грязь в несколько слоев, волосы от нее задубели, несмотря на повязанную вокруг головы тряпицу, лицо измазано, как у дикарки.
— Вода там хороша, — говорю я Жермене. — Я попробовала.
Жермена кивает. От природы молчаливая, с появлением новой аббатисы она и вовсе примолкла. И еще одну странность отметила я: теперь они врозь с Клемент. В былые времена были неразлучны. Видно, поссорились, подумала я. Грустно: всего через три недели после кончины Матушки-настоятельницы ту жизнь уже можно назвать «былые времена».
— Надо укрепить края, — сказала я Жермене. — Глина ссыпается и грязнит воду. Удержать ее можно, только обложив края бревнами, камнями и потом скрепить раствором.
Она глянула презрительно, чем-то напомнив мне карлика Леборня:
— Ишь, умница какая! Если умом надеешься заслужить милость, вряд ли тебе это удастся. Уж лучше заделайся святошей, или во время исповеди разболтай про чужой грешок, или, еще того лучше, носись с картофелиной в виде дьявола, или вопи, что видала в поле чертову дюжину сорок.
Я в изумлении смотрела на нее.
— Ведь только этим у всех башка забита, разве нет? — продолжала Жермена. — Без умолку только и болтают о дьяволах да об анафеме! Она только про это готова слушать, вот они и стараются.
— «Она» это кто?
— Девчонка эта! — Слова Жермены тревожно воскресили во мне слова Антуаны в тот день, когда они забрали у меня Флер. Жермена умолкла, странная улыбка играла у нее на губах, и тут она спросила: — Скажи, сестра Огюст, ведь правда счастье так непостоянно? Сегодня есть, завтра его нет, даже оглянуться не успеешь.
Так долго и так странно Жермена не говорила никогда, я даже не знала, что ей ответить, да и хочу ли отвечать. Должно быть, она прочла это на моем лице, потому что вдруг рассмеялась отрывисто, лающе, резко повернулась и пошла себе, а я осталась стоять одна у колодца в мягком сумеречном свете. Мне хотелось ее окликнуть, но придумать, что я ей скажу, я не смогла.
Ужин прошел в строгом молчании. Маргерита, занявшая место Антуаны на кухне, была лишена ее кулинарных способностей, потому нас ждал дрянной пересоленный суп, жидковатое пиво и куча непропеченного черного хлеба. Мне было решительно все равно, но другие были явно недовольны отсутствием мяса в будний день, правда в открытую никто не роптал. В прежние времена еда оживленно обсуждалась на общем сборе, но теперь молчание, пусть наполненное всеобщим недовольством, никто не нарушил. Справа от меня сестра Антуана, хмуро сдвинув черные брови, нервно поглощала пищу, набивая рот крупными кусками. Она уже не похожа на себя: пухлую, круглую, как шар, физиономию будто свело, щеки впали. Работа в пекарне долгая и изнурительная; руки у нее были сплошь в ожогах от раскаленной печи. Через ряд от нас в счастливом неведении, не замечая недовольных взглядов аббатисы, сестра Розамонда хлебала свой суп. Старая монахиня не долго вслух сетовала на перемены, наступившие в монастыре, теперь она пребывала в состоянии полного недоумения, исполняя свои повинности с готовностью, однако как-то вяло, призываемая к службе одной из послушниц, приставленной следить, чтоб старуха не слишком отбивалась от стада. Розамонда жила в своем мирке между прошлым и настоящим, весело путаясь в именах, лицах, временах. Частенько заговаривала о людях, давно усопших, так, как будто они живы, забывала имена сестер, присваивала себе чужую одежду, ходила за провиантом в амбар, обвалившийся после зимних штормов еще лет двадцать назад. Но все же казалась еще вполне нормальной; я много раз замечала подобные странности у людей, доживавших до глубокой старости.
Но все это раздражало аббатису. Розамонда за столом шумно хлебала и чавкала. Порой она забывала соблюдать тишину или путалась в молитвах. Одевалась небрежно, частенько заявлялась в церковь без какой-нибудь необходимой детали в одежде, и тогда к ней приставлялась послушница.
Плат особенно докучал старой женщине, которая уже лет шестьдесят носила кишнот и никак не могла взять в толк, почему вдруг носить его запрещено. Более же всего новую аббатису раздражало нежелание старухи признавать ее главенство и то, что та то и дело ворчала и поминала Матушку Марию. Что и говорить, Анжелика Сент-Эврё-Дезире-Арно не имела опыта в общении со старостью. Жизнь ее, пока не слишком долгая, протекала в стенах детской, где механические игрушки заменяли ей подруг, а прислуга — родителей. Окно в мир для нее было закрыто, бесконечные священники и доктора составляли ее окружение. Ее берегли от вида нищеты. Мир Матери Изабеллы исключал старость, болезни, немощность.
Сестра Томасина проговорила «Отче Наш». Мы ели в молчании, время от времени прерываемом чавканьем Розамонды. Мать Изабелла взглянула раз, затем ее гневный взгляд вернулся к тарелке. Губы сжались в ниточку, едва заметными короткими движениями она потягивала из ложки. Необычно громкое причмокивание вызвало и легкое движение на скамье послушниц, еле сдерживавших смех. Аббатиса хотела было что-то сказать, но губы ее сжались еще сильней и она не произнесла ни слова.
В тот день Розамонда в последний раз ела вместе с нами.