Хотя почему он называет ее незнакомкой? Сен-При ее отлично знал! Это Аделаида Демулен. Значит, он видел пророческие сны… Вот она и пришла за ним. Куда поведет? К мрачным колоннам, за которыми сгущается адский мрак? Или на дно реки?
Не пойти с Аделаидой он не может. Не может! Но он сам решит, каким путем идти.
Сен-При наконец-то выбрался из кровати – Симонетта и Микеле отшатнулись, с ужасом глядя на его хохочущий рот и полные слез глаза, – заглянул на минуту к себе в комнату, надел брюки, сунул ноги в сапоги, прихватил еще одну вещь, без которой самому выбрать свой путь было бы невозможно, и поспешил за Аделаидой, которая уже выходила из дома.
– Синьор Эммануэле, постойте! – донесся издалека жалобный женский крик, но Сен-При не оглянулся – он уже забыл о доме, из которого ушел, о людях, которых оставил.
Аделаида неторопливо двигалась к окраине Флоренции, которая не зря называлась городом цветов. Флоренция была просто залита цветами – ими торговали на каждом шагу; даже на огромных мраморных скамьях, тянущихся вдоль стен палаццо Строцци, разложены были тысячи цветов, и Сен-При взял одну белую розу.
Цветочница улыбнулась было его улыбке, потом всхлипнула, посмотрев в его залитые слезами глаза, потом испуганно перекрестилась, глядя на тот предмет, который он держал в руке (в одной роза, в другой – та вещь), начала озираться, явно готовая созвать людей, и Сен-При понял, что надо спешить.
Аделаида уже исчезла куда-то, наверное, все же спустилась к реке, но Сен-При не хотел туда идти. Придется искать среди камней голову Юлии, привязывать на шею… Это долго, к тому же Юлия уехала в Неаполь, нет, в Помпеи, и пепел Везувия заметет ее след…
Она уехала в Помпеи и там поет сейчас ту самую арию другому, и этот другой трепещет от звуков ее голоса и ее взгляда, как трепетал Сен-При…
Он больше не мог идти, больше не мог терпеть свои мучения!
Свернул в первый попавшийся проулок и привалился к стене какого-то дома. Тощая бродячая шавка прянула от него, поджав хвост. Сен-При стало жалко ее – ведь он сейчас и сам был бродячая шавка! – он начал было подзывать собачонку, но та не пошла, а начала на него лаять.
– Молчи! – погрозил Сен-При пистолетом. – Людей созовешь!
Собака лаять перестала, но завыла, да так жалобно, что Сен-При непременно заплакал бы, когда бы глаза его уже не были полны слез.
Все расплывалось перед ним. Впрочем, он знал, что и так не промахнется. Цель была близка…
Негромко пропел, вернее, прохрипел:
О, как безрассудна, о, как беспощадна любовь…
Подсуден ли тот, кто под властью ее совершит преступленье?
Потом погладил себя по груди, нащупывая место, где бешено колотилось сердце, приставил туда пистолет и спустил курок.
Лепестки белой розы стали алыми.
Жизнь покинула Эммануила Сен-При мгновенно… Смятенная душа, стеная и раскаиваясь, понеслась вслед за Аделиной Демулен к мрачным колоннам, за которыми клубился адский мрак и ядовитый запах серы отравлял все вокруг. А собака, сначала прянувшая в сторону от выстрела, вскоре осмелела, бочком-бочком приблизилась к неподвижному телу и начала лизать кровь, которая окропила землю вокруг.
Брюллов тосковал во Флоренции. Слишком спокойным казался ему этот город после Рима – величественного, строгого и пугающего. Когда Брюллов бродил по «вечному городу», он невольно затаивал дыхание с тем священным ужасом, который овладевает человеком, очутившимся лицом к лицу с внезапно восставшими перед ним тенями прошлого. Ему чудилось, будто из каждой песчинки римской почвы восстает такая тень, и всюду, со всех сторон окружали его эти тени, и не было ему от них покоя; на каждом шагу смотрел он в мертвые очи, готовые прочесть вслух повесть минувшего, омрачить настоящее и напророчить безрадостное грядущее.
Ему нравилось это состояние общности со временем. Именно оно было залогом успеха всякой картины на историческую тему, а именно о такой картине он начал мечтать с тех пор, как услышал оперу Пачини «Последний день Помпеи».
Музыка была прекрасна, но больше всего тронул Брюллова сюжет. История любви, клеветы, ревности была так же стара и банальна, как история всякой жизни и всякой смерти, однако то, что эта история осталась погребенной под пеплом Везувия – ведь никому неведомо, спаслись ли Октавия и ее муж после того, как на глазах у них погиб злополучный Аппий, – придавало ей особенный трагизм и трогательность. Умница Пачини, как хорошо, что он выбрал этот простой, жизненный и задушевный сюжет, а не сбился на упоение величественностью трагедии, избавил своих зрителей и слушателей от неизбежного воспевания мести богов за грехи жителей Помпеи. Довольно, что все виды искусства бессчетное число раз пережевывали возмездие небес жителям Содома и Гоморры!
Слушая эту прекрасную музыку – особенно ария Октавии о безнадежной любви показалась ему трогательна. Ведь, судя по ней, жена Саллюстия могла быть влюблена в Аппия, но отвергла его из чувства долга, из верности мужу! – Брюллов ощутил почти неистовое желание запечатлеть эту музыку на полотне.
Нет, конечно, он не собирался сделать иллюстрацию к опере. Его картина будет населена совсем другими людьми. На ней найдется место и старости, и юности, и материнской любви, и любви страстной, и творчеству…
Он словно бы видел эти фигуры, угнетенные мрачным заревом, которое вставало над Помпеями.
Натурщики – ну, натурщиков он найдет. Натурщицы… при этом слове Брюллов невольно содрогнулся.
С тех пор как он получил известие о смерти Аделаиды Демулен, он не написал ни одного портрета женщины, не сделал ни одного наброска женского лица. Нет, милое личико Аделаиды не смотрело на него со всех сторон – однако другие лица, не отмеченные печатью любви и смерти, казались теперь невыразительными, пресными, унылыми до такой степени, что их не то что рисовать – смотреть на них было тошно!
Он надеялся, что флорентийки окажутся привлекательней римлянок, однако ничего не изменилось в знаменитом городе цветов. Он постепенно приходил к мысли, что из Флоренции пора уезжать. Как ни жаль огорчать дорогого Гагарина, который с Брюллова только что пылинки не сдувает, а все же придется. Нужно ехать в Помпеи, подышать этим воздухом, еще напоенным пеплом Везувия!
Однако дни шли за днями, а он все еще оставался во Флоренции. Странная лень овладела им. Замысел картины, казавшийся еще совсем недавно-таки живым и ярким, блекнул в воображении, словно бы пылью покрывался.
«Может быть, со мной покончено? – мучительно размышлял Брюллов. – Может быть, это отвращение к натурщицам, краскам, кистям, мольберту – признак моей смерти как художника? Может быть, страдалица Аделаида унесла с собой мой талант?»
Дни шли за днями, но ничего не происходило, кроме этих горьких, мучительных размышлений, которые раз от разу становились все более горькими и мучительными и влекли за собой все более безнадежное состояние.