Искра жизни | Страница: 6

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вдруг он скривился и застонал. Кожа лица стянулась только вокруг глаз и губ — остальных мышц, которые могли бы выражать боль, уже просто не было.

Мгновение спустя тело Ломана вытянулось и вместе с вышедшим из груди воздухом вылетел жалкий звук.

— Это не твоя забота, — успокоил его Бергер. — У нас еще есть немного воды. Не беспокойся. Мы все уладим.

Некоторое время Ломан лежал без движения.

— Обещайте мне, что вы выдернете зуб, прежде чем меня унесут, — прошептал он. — Вам же это по силам.

— Хорошо, — сказал Пятьсот девятый. — Когда ты сюда попал, коронку зарегистрировали?

— Нет, только обещайте мне! Договорились?

— Договорились.

Глаза Ломана сузились и успокоились:

— Что все это означало, там, снаружи?

— Бомбы, — заговорил Бергер. — Город бомбили. Впервые. Американские самолеты.

— О-о…

— Да, — сказал Бергер тихо и твердо. — Развязка уже скоро! Близок час отмщения, Ломан!

Пятьсот девятый поднял глаза. Бергер еще стоял и не мог видеть его лицо. Он видел только его руки. Они то сжимались, то разжимались, словно душили чье-то горло, то отпускали, то придавливали опять.

Ломан не шевелился. Он вновь закрыл глаза и почти не дышал. Пятьсот девятый не был уверен, понял ли тот все, что сказал Бергер. Он поднялся.

— Он умер? — спросил кто-то на верхних нарах, не переставая чесаться. Остальные четверо сели на корточки рядом с ним, как автоматы. В их глазах зияла пустота.

— Нет.

Пятьсот девятый повернулся к Бергеру.

— Для чего ты ему это сказал?

— Для чего? — спросил Бергер, и лицо его передернулось, — Для того! Разве не ясно?

Луч света образовал вокруг его яйцевидной головы розовое облачко. В отравленном спертом воздухе казалось, что от него идет пар. Его глаза сверкали. В них было полно влаги, но такими они были почти всегда из-за хронического воспаления. До Пятьсот девятого стал доходить смысл сказанного Бергером. Но разве от этого умирающему было легче? Может быть, стало, наоборот, тяжелее. Он наблюдал, как муха села на синевато-серый глаз одного из «автоматов», ресницы которого в ответ даже не задрожали. «А если это все-таки было утешением? — подумал Пятьсот девятый. — Наверное, даже единственное утешение для угасающего человека». Бергер повернулся и по узкому проходу двинулся назад. Ему приходилось перелезать через лежавших на полу. При этом он был похож на птицу марабу, шлепающую по болоту. Пятьсот девятый следовал за ним.

— Бергер, — прошептал он, когда они миновали проход, — ты действительно веришь в это? Во что? Пятьсот девятый не мог решиться повторить сказанное. Ему казалось, что тогда все это куда-то улетит прочь.

— В то, что сказал Ломану. Бергер посмотрел на него.

— Нет, — проговорил он.

— Нет?

— Нет. Я в это не верю.

— Но, — Пятьсот девятый прижался к дощатой стойке, — зачем ты это сказал?

— Для Ломана. Но я в это не верю. Никакого отмщении не будет, никакого — никакого — никакого!..

— А город? Город-то горит!

— Город горит. Многие города уже сгорели. Это ничего, ничего не значит.

— Как же не значит? Должно!

— Нет! Нет! — упрямо шептал Бергер с отчаянием человека, который уверовал в свою фантастическую надежду, чтобы сразу же ее похоронить. Его бледный череп раскачивался, а из покрасневших от раздражения глазных впадин сочились слезинки.

— Горит маленький город. Нам-то что до этого? Ничего! Ничего не изменится. Ничего.

— Кое-кого они расстреляют, — заметил Агасфер с пола.

— Заткнись ты там! — прокричал все тот же голос из темноты. — Заткните же, наконец, ваши проклятые глотки.

Пятьсот девятый устроился на своем месте у стены. Над его головой находилось одно из немногих окон барака. Оно было узким, высоко расположено и в это время пропускало немного солнечных лучей. Свет доходил до третьего ряда дощатых нар. Все остальные ярусы находились в постоянной темноте.

Барак построили всего год назад. Пятьсот девятый помогал его ставить. Тогда он еще принадлежал к трудовому лагерю. Это был старый бревенчатый барак, который перевезли из закрывшегося концлагеря в Польше. В один прекрасный день четыре таких разобранных барака прибыли на городской вокзал. Они пахли клопами, страхом, грязью и смертью. Из них и образовался Малый лагерь. Потом пригнали следующий транспорт нетрудоспособных, предоставленных самим себе умирающих узников с востока. На все земляные работы потребовалось только несколько дней. В барак продолжали загонять больных, немощных, калек и нетрудоспособных. Так Малый лагерь превратился в постоянно действующий.

Солнце отбрасывало сжатый четырехугольник света на стену и выхватывало поблекшие названия и имена. Это были имена бывших узников барака в Польше и Восточной Германии. Они были накарябаны карандашом на бревне или выцарапаны кусками проволоки и ногтями.

Пятьсот девятому было известно много таких. Он знал, что вершина четырехугольника именно теперь извлекает из темноты имя в рамке из глубоких линий: «Хайм Вольф, 1941». Это имя, вероятно, начертал Хайм Вольф, когда уже точно знал, что ему суждено умереть. А имя свое он обвел линиями для того, чтобы никто из родственников не смог составить ему компанию. Тем самым ему хотелось окончательно закрепить тот факт, что он был и останется один. «Хайм Вольф, 1941» — линии тесные и строгие, чтобы уже никто не приписал свое имя. Это было последнее заклинание судьбы отцом, надеявшимся на спасение своих сыновей. Однако ниже, под линиями, вплотную, словно желая прилепиться, были начертаны еще два других имени — «Рубен Вольф и Мойша Вольф». Первое имя начертано вертикально и неуверенно, почерк явно ученический; второе — с наклоном и гладко, с достоинством без нажима. Рядом другой рукой написано: «Все уничтожены в душегубках».

По диагонали снизу под сучком было нацарапано на стене ногтем: «Jos, Meyer» и еще «Lt. d. R. ЕК 1, 2». Это означало: Йозеф Мейер, лейтенант запаса, кавалер Железного креста первого и второго класса. Видимо, Мейер никак не мог этого забыть. Ведь в первую мировую войну он был на фронте. Как офицер удостоился боевых наград. Поскольку он был еврей, ему пришлось попотеть за эти награды вдвое больше, чем любому другому. Затем, опять же потому, что еврей, он был брошен в тюрьму и уничтожен, как паразит. Он несомненно был убежден в том, что из-за его боевых заслуг к нему была проявлена большая несправедливость, чем к другим. Но он заблуждался. Просто ему выпала более мучительная смерть. Несправедливость заключалась не в буквах, которые он присовокупил к своему имени. Они были лишь жалкой иронией.

Солнечный четырехугольник скользил дальше по стенам. Хайм, Рубен и Мойша Вольф, имена которых высветила лишь вершина четырехугольника, снова растворились в темноте. Зато солнечный луч выхватил две новые надписи. Одна состояла из двух букв: «Т.Л.». Тот, кто нацарапал их ногтем, уже не придавал такого значения собственной персоне, как лейтенант Мейер. Даже к собственному имени он относился в общем-то равнодушно. Тем не менее он не желал сгинуть абсолютно бесследно. Под его инициалами вновь появилось полное имя. Карандашом было приписано: «Тевье Лейбеш со своими близкими». А рядом, размашистее, начало еврейской молитвы каддиш.