Двуликая подняла голову и рассеянно кивнула.
Она постучалась в дверь нашего трейлера десять минут назад. Рельс давно прогудел отбой. Я отдыхал, перенапрягшись во время вечерней службы. В «Такоме» не нашлось ни единого исправного декламатора. Старые записи священников-рэпперов оказались бесполезными; виниловые диски с речитативами великого «Мастера Церемонии» Чарли Мэнсона не на чем было проиграть. (Меня это вполне удовлетворяло – проклятый минувший век тем и порочен, что создал «законсервированное» искусство и этим извратил его. В частности, из музыки набили «чучела», и каждый мог разложить их у себя на полке, доставать изредка, сдувать пыль и ВОСПРОИЗВОДИТЬ вибрацию воздуха. Жизнь превратилась из потока эмоций в собирание вещей (чуть не сказал – костей)…
И все-таки искусство живо, пока хоть кто-то что-нибудь чувствует. Я, например. Учусь извлекать космические споры из дохлятины и мумий. Задолго до меня находились люди, которые ныли, стонали, твердили: живопись исчерпала себя! литература деградировала! рок-н-ролл мёртв! Какой кошмар! Ох уж эти могильщики новых творцов. Стервятники юности. Скучные музейные крысы. Им нравилось думать, что все лучшее умерло вместе с их молодостью и обострённым восприятием. Они напоминали мне египетских фараонов, погребённых с любимыми жёнами, любимыми животными и любимыми цацками. Побольше забрать с собой в могилу – какое объяснимое и законное человеческое желание! Ведь мы так мало успеваем употребить при жизни!
Скажете, я противоречу самому себе? А как же насчёт «фетишей кастрированного воображения»? Именно так! Я против попыток сохранить и забальзамировать то, что обладает лишь мгновенной свежестью.)
В общем, пришлось импровизировать. Память у меня неплохая, и я всего лишь повторял болтовню и телодвижения Господина Исповедника, которые слышал и наблюдал много раз и выучил чуть ли не наизусть. Ну и кое-что добавил от себя. Саксофонист рычал в нужных местах на своём «баритоне», и все прошло лучше, чем я думал.
Поначалу я решил, что инкуб, посланный Габриэлем, разбудил Двуликую и привёл сюда. Но в глазах у неё не было теней, и хозяин, похоже, не собирался спать с нею. Они мирно беседовали о Рите, Чёрной Вдове. В монастыре та была известна под именем Софьи, но восстановить её прошлое оказалось не так уж трудно. Двуликая была посвящена во все сплетни, бродившие среди монахинь в течение последних лет.
Вдруг хозяин резко сменил тему.
– Посмотри на неё, Санчо, – потребовал он. – На этой чудесной мордочке не хватает только мушки!
Я глядел в тёмное окно, но обернулся, почуяв подвох. И действительно, через секунду на щеку девушки опустилась неведомо откуда взявшаяся навозная муха. Опустилась и словно прилипла к ужасной багрово-синей плоти.
– Ну, разве она не прекрасна? – спросил Габриэль, имея в виду то ли девушку, то ли муху. – Почему же я не слышу восторгов?
Я молча смотрел. Муха и впрямь была красива. Она переливалась, как живой изумруд, а изуродованная девичья кожа подчёркивала тончайшие нюансы цвета.
Двуликая зачарованно замерла, будто позировала гениальному художнику. Единственной деталью, нарушавшей стеклянную неподвижность, была прозрачная слеза, катившаяся по её щеке.
Габриэль засмеялся, отставил бокал и неожиданно поцеловал девушку в то самое место, где сидела муха.
Двуликая очнулась и посмотрела на него все тем же хорошо знакомым мне взглядом. Сквозь смехотворный панцирь её мизантропии пробился слабенький испуганный росток благодарности. Потом она спросила:
– Вы возьмёте меня с собой?
– Видишь ли, сестрёнка, ты будешь для меня обузой…
– Я сделаю все, что вы прикажете!
– Конечно, сделаешь. А куда же ты денешься!..
Он снова погладил пятно двумя пальцами.
– Хочешь избавиться от этого, да?
Она кивнула.
– Ну что ж… Пожалуй, я мог бы исправить эту мелочь… – Габриэль сделал долгую паузу.
Меня бросило в жар. Он умел пытать беззащитных!
– …Но тогда мой дурак Санчо влюбится в тебя, и рано или поздно твоё сердце будет разбито.
Она не смотрела на меня. Она смотрела на него, пожирая глазами. Потом сказала:
– Ты уже разбил моё сердце.
Габриэль захохотал и пригрозил ей пальцем:
– Дешёвая патетика, детка! Наказание не обязательно последует немедленно, но оно неотвратимо. Вот, что я тебе скажу: пожалуй, это развлечёт меня во время путешествия. Обожаю мелодрамы и старые сказочки. Сделаем иначе: только любовь этого заморыша избавит тебя от уродства. Учти, моё слово – все равно что проклятие. А красота – проклятие вдвойне! Может быть, ты и станешь красивой. Но лично мне кажется… – опять мучительная пауза, – что этого не случится никогда.
Двуликая дёрнулась, будто он отвесил ей пощёчину. Я думал, что после такого она уберётся из трейлера, как побитая собачонка. Однако ей понадобилось всего несколько секунд, чтобы прийти в себя. Его поцелуй значил больше, чем все поганые слова на свете.
– Забери меня отсюда, – глухо попросила она. – Я стану тем, чем ты захочешь.
– Неплохо, – отозвался Габриэль. – Учись у неё, болван, – обратился он ко мне. – Девка схватывает на лету. И не торгуется. Впрочем, торговаться в её-то положении… Это было бы слишком! А теперь убирайтесь отсюда оба! Меня тошнит от ваших унылых рож!
Мы вышли из трейлера. Проклятое слово «любовь» было произнесено, и теперь я понял его разрушительную силу: нельзя полюбить по приказу или даже ради избавления от жесточайшей душевной боли. Любовь иногда лечит, но, к сожалению, лечение невозможно именно тогда, когда этого хочешь и зовёшь на помощь «доктора»…
Едва мы остались одни, Двуликая шарахнулась от меня, как от прокажённого, и растворилась в темноте. Я не стал окликать её.
Горечь – это то, что я испытывал почти все время. И без неё уже чего-то не хватало.
* * *
Как ни странно, жизнь в монастыре пришлась мне по вкусу. Но, вероятно, дело лишь в том, что она оказалась кратковременной и просто не успела надоесть. Жаль, почти все музыканты убрались сразу же после похорон. Остался один только саксофонист – как выяснилось, малый чуток повредился умом и спал со своим инструментом. Скучный кретин. Как и обещал пьянчуга из бара «Титаник», я остался среди доброй сотни баб. У меня с ними обнаружилось много общего.
Эти женщины – несчастные и не очень – стремились к тому же, к чему стремился и я, но по разным причинам. И мы стали удивительно похожими: сдержанность, внешний аскетизм, внутренняя пустота. Однако я все-таки отличался от большинства из них тем, что дыру в моей душе было невозможно заштопать мыслями о Боге и благочестивыми намерениями.
Когда я говорю о внешнем аскетизме, это отнюдь не означает отсутствия желаний. Наоборот. Мои желания слишком тонки, слишком изощрённы, слишком неопределенны и изменчивы для их реализации и осуществления. Они не могут быть запечатлены даже в сладких грёзах и своим невнятным, но неотвязным шёпотом порождают лишь измождающую меланхолию. Моё безразличие к еде, вещам, природе и почти всем людям объясняется лишь тем, что это преходяще, будет разрушено, исчезнет без следа и притом очень скоро. Даже знаки великих судеб стираются, как мел с доски, не говоря уже о посредственности. Таким образом, я одержим по-настоящему только одним-единственным неосуществлённым желанием – поймать призрак вечности, заключить порхающую на пороге сновидений и дразнящую тень этой мучительной бессмыслицы в клетку своего слабеющего ума…