Малькольмов уже все понял. Он влез головой под кран и сквозь воду, текущую по лицу, спросил:
– А ты бы это сделал на моем месте?
– Никогда, – последовал твердый ответ. – Я бы сделал только то, что полагается по инструкции. Я атеист.
– Просто у тебя в жизни не было такого.
– Может быть, и потому. Однако ты понял, что я имею в виду?
– Понял.
Он имел в виду малькольмовскую Лимфу-Д, ту самую, что сам назвал недавно «струящейся душой». Ту ампулу, что здесь была неподалеку, в подвале института, в малькольмовской лаборатории, в темнице сейфа.
Там она ждет меня, думал Малькольмов, ждет очередного взрыва, ждет творческого возрождения. А я ее жду везде, где бы я ни был за эти годы, во всех сточных ямах, на всех склонах и виражах, и Машка моя ждет ее, таскаясь по чужим постелям в чужих городах, и дети мои ее ждут, те ребята, что еще не видели своего отца и ничего не слышали о нем… и, между прочим, ждет ее все просвещенное человечество.
– Ты уверен, Зильбер? – спросил Малькольмов, постукивая мокрыми зубами.
Теперь уже друг его, процветающий, могущественный, уверенный в себе Зильберанский, юлил глазами.
– Знаешь, катись в… – пробормотал он. – Ищи своих католических патеров и с ними решай такие проблемы. Я не патер.
– Ну, хорошо, – сказал Малькольмов, – тогда я о другом тебя спрошу. Ты уверен, что Лимфа-Д ему, этому, – он кивнул на каменное тело, – поможет?
Зильберанский открыл еще одно окно и там застыл спиной к Малькольмову. Спустя минуту пожал плечами.
Малькольмов вышел из процедурной, процокал по звонкому кафельку большого коридора, улыбнулся своей бригаде – вы чего, ребята? идите, отдыхайте! – спустился по лестнице в вестибюль, встретил знакомую докторшу, похожую на Марину Влади, попросил у нее три копейки для автомата газированной воды, напился грушевым напитком, прошаркал из вестибюля в подвал, открыл ключом свою каморку, вздохнул – ой, пылища! – открыл сейф, достал ампулу и тем же путем вернулся обратно, похлопав в вестибюле по боку автомата – трудись, старик!
Зильберанский сидел на окне, покуривал, и профиль его был благороден на фоне ночной московской пыли.
«Ты еще подумаешь, Генка, что я тебе советую избавиться от Лимфы-Д из каких-то низких сальеристских побуждений», – думал он.
«Рехнулся, Зильбер? Как я могу такое предположить? – подумал Малькольмов. – Кому же мне верить тогда?»
Зильберанский слез с подоконника и помог Малькольмову наладить систему с капельницей. Сквозь каменную кожу Малькольмов еле отыскал иглой проволочный жгут вены. Так или иначе, он ввел иглу открыл кран на капельнице, отошел от трупа и отыскал себе стул поближе к стеклянному шкафу с инструментами и материалами.
Когда первый вздох слетел с губ Чепцова и полезла вверх первая стрелка, стрелка артериального давления, Малькольмов открыл шкафчик, достал оттуда круглую бутыль, открутил притирающуюся пробочку и стал глотать прозрачное содержимое.
– Ты что пьешь? – спросил Зильберанский.
– Спиртягу, – сказал Малькольмов, отдуваясь. – Чистый, неразбавленный… Ух, пробирает!
вложил Радий Аполлинариевич Хвастищев и там их сгибал. Другой рукой он сжимал ее груди, то левую, то правую, или нежно подергивал за соски. Радий Аполлинариевич лежал на спине, имея в головах Кларку, а в ногах Тамарку. Последняя занималась непарным органом Радия Аполлинариевича, мурчала и постанывала. Правая стопа Радия Аполлинариевича тем временем играла в Тамаркиной промежности. Особая роль в игре, конечно, досталась большому пальцу стопы скульптора.
«Премилая получилась форма, но композиционно не очень стройная, – думал скульптор. – Какой-то в этом есть дилетантизм».
Он быстро все перегруппировал. Центром композиции оказалась Тамарка. Он вошел в нее сзади, лег животом на ее изогнутую, как лук Артемиды, спину и снизу обхватил ладонями опустившиеся груди. Кларка же, визжа от ревности, залепила всей своей нижней частью лицо Тамарки, а палец свой указательный вонзила в кормовой просвет Радия Аполлинариевича. По движениям Тамаркиной головы скульптор понял, что девушки тоже соединились.
«Вот это старый добрый шедевр, – подумал он, кося глазом в зеркало. – Банально, но прекрасно! Эллада, мать родная!»
– Девочки, утверждаем! – крикнул он, и форма пришла в начальное мерное, полное поэтической взрывной силы, движение.
Радий Аполлинариевич из-за любовной сытости работал хоть и сильно, но несколько механически. Все чаще он ловил себя на том, что эти тройные игры, начатые, безусловно, из-за его развращенности и артистического свинства, устраивает он теперь не столько даже для себя, сколько для девочек.
Они, все трое, так уже прекрасно понимали друг друга, что малейшее движение даже где-нибудь на перефирии сейчас же пронизывало током всю форму, а момент истины всегда приходил ко всем одновременно, и тогда, еще в самом начале спазматической внесекундной радости уже возникала тоска перед разлукой, перед распадом, и долго-долго еще форма шевелилась, изнывала от нежности, от благодарности, и все они покрывали горячие еще части-формы летучими поцелуями и шептали:
– Радик, Радик, солнышко мое…
– Кларчик, зайчик мой, Кларчик…
– Тамарочка, козочка моя, Тамарочка…
– Ах, Радик-Радик, Кларчик, Тамарчик…
Радий Аполлинариевич гладит взволнованные, еще тяжело дышащие головки, копошащиеся на его богатырской груди, и испытывает к ним чуть ли не отеческие чувства.
Забавно получилось, но вот именно этот «ужасный разврат» хранит теперь их душевный покой: и Кларка, самаркандская блядища, прекратила свои бесконечные случки с цветными студентами в общежитии МГУ и учится «на хорошо и отлично», и Тамарка, нежная дочь Днепра, завязала с постыдной службой в валютном баре, меньше употребляет алкоголя и не подкладывается под жалких шведских купчиков для добывания их никчемных, но очень нужных органам секретов, и Радий успокоился – любовь к двум дешевочкам совпала с нынешней попыткой возрождения.
Теперь уж не надо было ему рыскать в слепых лихорадочных поисках по всем помойкам Москвы. Наконец-то маститый художник нашел свой сексуальный идеал. Иногда он даже думал, что в двух юных сучках воплотился для него и романтический образ женщины, в поисках которого ранее столько было совершено мерзких глупостей!