Ожог | Страница: 63

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Зови меня для простоты Петей. Веселей, мальчики, впереди у нас большой трудовой день – выгрузка мясопродуктов, погрузка рыбопродуктов, шлифовка бочкотары и репетиция самодеятельности! Так что прохлаждаться не придется, ебаные мудаки, пиздорванцы блядские, трихомонадные хуесосы!

– Во дает, эстонец, во дает!

– За таким не заскучаешь!

– Арбайт махт фрай, геноссен!

Кривая улыбка солнца освещала ЮБК от Севастополя до Нового Света, а над горами, над Яйлой, нависли тучи радиоактивного свинца, поглотившие уже всю Европу. Все там осталось, все мое, все мои милые остались в тучах, и никого уже я не мог вспомнить.

Одинокая люлечка ржавой канатной дороги спускалась из туч к нашему последнему берегу, и мне показалось на миг, что в ней стоят, прижавшись друг к другу, близкие души – – лиса Алиса и пес Тоб из Страны Дураков, но люлечка не доплыла до нас и, сделав круг в тумане, в прозрачной сырости, вновь ушла в темноту, чтобы больше уже не вернуться.

Солнышко отражалось в зябких лужах на последнем берегу и в головах грешников, административных зеков, вычищенных тупой бритвой милицейского парикмахера, но не грело оно, ах, не грело ясно солнышко, а было нам от него лишь колко и неуютно и даже гнусно, а бежать уже было некуда: жаркого солнца не осталось нигде, а облака с севера надвигались…

Боже, Боже мой! Гражданин начальник, позвольте на минуту выйти из строя? Вам поссать, Мессершмитов? Нет, мне в недавнее прошлое, в ту югославскую жаркую ночь, когда он, мой двойник, столь дерзкий и таинственный, лез по трубе в бельэтаж «Эксцельсиора», и на свежей романтической лунной стене оставались пятна от его алкогольного дыхания.

– Пани Грета, не гоните, это русский поэт, да-да, тот самый крэзи, ах, не говорите так, а лучше дайте закурить, ей-ей, я ободрал все руки об эту проклятую трубу, а вы даже и не жалеете – жалеете? – тогда жалейте меня всей вашей грудью, всем животом своим жалейте, жалейте, жалейте меня вашими губами, пани Грета, и пусть все наши органы засекает УДБА, но все-таки позвольте мне извлечь, ведь мы артисты и иностранцы, нам ли бояться всемирной охранки, мы дети поруганной Европы, вы – девочка, я – мальчик, и давайте-ка кубарем, вверх тормашками, с блаженным визгом на вашу окаянную постель!

– Ах, это не моя постель, камрад!

– Конечно, в какой-то степени постель не ваша, она принадлежит народному государству, но вы, ла палома, оплачиваете этот станок валютой и потому можете себе позволить в липких прозрачных тканях жалеть русского лауреата. Пожалейте-ка его своими длинными ногами, впустите его к себе, согрейте – к черту вашу телевизионную чопорность! – жалейте, жалейте, жалейте, жалейте, без устали жалейте… возьмите его в ладонь и продолжайте жалеть, теперь перевернитесь, уткнитесь носом в подушку и жалейте своего нового друга одной лишь своей задней частью, а теперь, а теперь размажьте его по всему телу, прилипните к нему надолго, навек, а если хотите отлучиться, то он отпустит вас на одну минуту, чтобы вы не забеременели.

– Ну, а теперь расскажи мне о своей жизни. Какое образование получила? Что читала?

– Я воспитывалась в Коллеже святого Августина на окраине Лозанны, а потом переехала в…

Стук в дверь прервал откровения европеянки. В коридоре слышалось прогорклое табачное покашливанье ее наставницы, старшего товарища по партии, д-ра Кристины Бекер.

– Уходи, уходи, русский! Цум тойфель немедленно! К тшорту, холера ясна!

– Да подожди ты, дурочка! Молчи, не рвись! Молчи, и она слиняет, слиняет твоя козлища, и тогда я по-тихому тоже слиняю…

Пани все-таки вырвалась и заметалась по комнате в лунных и неоновых пятнах, поднимая с пола и выбрасывая за окно одежду прогрессивного деятеля – джинсы, майку, пантефлы… Ах, как она металась тогда, длинная и тонкая, с негритянскими торчащими сосками, ах, как она бормотала в ужасе – уходи-уходи…

– Ты боишься геноссе Бекер, словно она не товарищ тебе, а законный супруг.

Паненка беззвучно заплакала, а стук становился все сильнее. Тогда мой двойник спрыгнул с балкона в клумбу, стал шарить среди цветов свои шмотки и вдруг весь затрясся, ошпаренный счастьем этой ночи.

Адриатическая ночь. Он голый среди цветов. Сверху долетает прогорклая сварливая речь, похрустывание паркета под партийным сапогом. Потом из темноты, как блик света, мелькает длинная тонкая рука его согрешницы и, словно любовная записка, падают к его ногам забытые трусики. Адриатическая ночь на исходе. Солнце уже зажгло верхние этажи нового отеля на острове. Впереди еще один день его молодой победительной зрелости, самоуверенных эскапад балованного Европой «представителя новой волны». Пошлый, грязный, молодящийся сластена! Выйди из строя, зассыха!

Самосвалы подъезжали один за другим и сваливали глухо стукающие мороженые туши в двух десятках метров от черной горловины разделочного цеха ресторана «Приморский пейзаж». Илоты хватали по штуке мяса и устремлялись к горловине, чтобы съехать по сальному дощатому слипу к вечно грохочущей в желтом фабричном омуте гигантской мясорубке.

Бери, сучонок, гнида кальсонная, бери штуку мяса и шевели ногами! Когда эта штука, не имеющая уже никакого отношения к мясу, стала сама собой, то есть штукой? Говорили, что баранина поднята на-гора из стратегических шахт тридцатилетней давности, заложенных еще дальновидным маршалом Тимошенко.