– Полноте, капитан! Старые мастера часто использовали библейские сюжеты для отражения жизни простого народа. Полноте, полноте, капитан!
Когда-то, Толя слышал, мама рассказывала Мартину: «Я всегда была с ними крайне любезна, как будто передо мной кавалергарды, это сбивало их с толку».
Чепцов почуял вираж, хитрый женский финт и взревел обескураженно:
– Скатились к мракобесию, Штейнбок?
Чего уж, казалось бы, еще нужно капитану? Преступница в руках – держи и радуйся! Нет, капитан Чепцов был цельной натурой, он жаждал полной капитуляции и чтоб без всяких еврейских подъебок!
– Давайте сворачиваться, Чепцов, – с отвратительной сухостью высказался тут майор. – Корреспонденцию какую-нибудь обнаружили?
Капитан бросил на стол пачку писем, скривил рот в сторону равнодушного начальника и стал влезать в свое пудовое пальто. Все ему вдруг перестало нравиться в этом деле, все вдруг надоело, настроение было испорчено: как-то иначе он себе представлял арест матерой троцкистки. Сука старая Палий, душит инициативу, все опомниться не может после своих эстонцев, придется сигнализировать.
Напоследок Чепцов пнул ногой ширму и проник в уголок комсомольца Бокова. Шуранул пальцем учебники, брезгливо отодвинул Джека Лондона, отбросил одеяло и неожиданно заинтересовался простынкой, похожей на географическую карту неведомого архипелага. Следы конкистадорских сновидений. Он глянул поверх ширмочки на Толю, словно только что его увидел, заговорщически ему подмигнул и пробасил с некоторым даже восхищением:
– Дрочишь? Дело!
Настроение капитана слегка повысилось.
– Собирайтесь, Штейнбок!
Новое одевание слегка поблекшей красавицы: боа, муфта, шляпа-пропеллер… В глубине коридора скрипел фокстрот – золотые тридцатые годы, заря фашизма… Когда на старом корабле Уходим вдаль мы На берегу в туманной мгле Нас провожают пальмы. Кто-то из жильцов делал вид, что в доме ничего особенного не происходит.
И тут наконец до Толи дошла глубина события: уводят маму о куда, неизвестно для чего, неизвестно, надолго ли. чего особенного не говорят и без всяких жестокостей, без всякого зверства или палачества уводят его маму, с которой он всего лишь несколько месяцев назад познакомился, которой он еще смущался, которая по вечерам читала ему на память Блока, Пастернака, Маяковского, Гумилева, Ахматову и вспоминала, а может быть, и выдумывала какие-то смешные эпизодики из его раннего докатастрофного детства; она почти уже стала его настоящей мамой… Какой тут, к черту, позор? Какие там комсомольцы? Какой баскетбол? Какая уж там Людка?
– Мамочка! – вскричал Толя, и тут прекратились бессмысленные рыдания.
– Разрешите-ка я за вами поухаживаю, мадам. – Чепцов глумливо двумя пальцами развернул мамино, дважды уже перелицованное, пальто с отставшим ватином.
Мама все-таки не сдавалась и яркими, нелепыми на широком белом лице, помадными губами произнесла с холодной «светской» ненавистью:
– Позвольте, капитан, ведь я не офицерша.
Она выдернула пальто и мигом оделась. Чепцов хохотнул и шагнул за порог, а Палий сказал безучастно и вполне прилично:
– Прощайтесь с сыном, Татьяна Натановна.
Опытный оперативник позволил матери и сыну соприкоснуться ровно на столько секунд, на сколько полагалось по ритуалу ареста. Потом он взял арестованную за локоток и легонько подтолкнул, как хороший, но равнодушный доктор.
– Ну, все-все, Татьяна Натановна, попрощались. Дверь закрылась.
– Мама! – завопил Толя, и в этом крике уже не было бессмысленного рыдания, в нем было уже живое чувство – отчаяние. В нем, может быть, была уже и ненависть.
Дверь открылась, шапочкой вперед шагнул Чепцов – портфель забыл.
– Чего вопишь, выблядок? – тихо проговорил он, оглянулся для чего-то по сторонам и тихо шагнул к Толе.
Толя выдержал жуткую паузу: Чепцов стоял перед ним с застывшей улыбкой, словно показывался – запоминай, мол, образ всесильного врага на всю жизнь: низкий лобик, надбровные дуги, горячие вишенки глаз, короткий нос и наметившийся уже зоб под круглым подбородком – все просто, сильно, весомо, недвусмысленно. Еще миг, выдержать еще миг! Сейчас он пойдет на тебя, этот бык, и начнет швырять и мять руками, как женщину! Его ничем не остановишь! Если бы только кувалдой в лоб! Если бы только винами в зоб!
– Размазня! Говно шоколадное! – засмеялся Чепцов, поправил шапочку, взял портфель с изъятыми предметами и ушел.
ты представляешь? Анри финансирует всю затею и пишет музыку. Соня – Джулия Кристи, Свидригайлов – Оссеин… Пантелей еще не мог опомниться от внезапно накрывших его воспоминаний. Перспективы едва-едва пробились к нему, но он еще не мог ответить, еще смотрел, опустив голову, в одну точку, на узкое длинное блюдо с коронной закуской артистического кабака, на рыбное ассорти: несколько полуяиц с комочками икры, неопределенные зеленые завитушки, ломтики красной рыбы, похожие на отмели Каспийского моря, шпроты – мумии на песке – все слегка пожухлое, слегка неяркое, не совсем настоящее, невалютное и, уж конечно, не кремлевское, лакомое блюдо артистического плебса «жуй-не-хочу».
– А мы-то здесь при чем? – спросил он наконец своего пылкого приятеля, полулюксембургского мужа полудипломатической полужены.
– Дак как же ж без нас?! – удивился тот. – Твой же ж сценарий, моя же ж постановка!
– Да зачем мы им? – с тупой натужностью продолжал удивляться Пантелей. – Разве нельзя воткнуть в этот букетик какого-нибудь там Оллби-дайка, какого-нибудь там Трюффонуэля?
– Без нас нельзя, – решительно сказал «блейзер». – Мы соотечественники.
– Чьи?
– Федора Михайловича!
– А-а, я как-то сразу не дотумкал. Резонно. Привлечение национальных сил, наведение мостов…
– Так ты согласен, Пантелей?
– Конечно, согласен. Еще бы не согласиться. Я ведь не идиот, чтобы отказываться от таких предложений.
«Блейзер» через салфетку ухватил запотевшую бутыль водки и налил в обе рюмки безобидной бесцветной жидкости. Это движение прошло перед глазами Пантелея, как во сне. Он давно уже не видел ритмических странных снов. Вот уже месяц после «завязки» он видел по ночам одно и то же: наполнение стаканов и рюмок, вибрация бутылок, глотающие алкоголь глотки, пузырьки газа, а от прежнего остался лишь хмельной полуночный ветерок.
– Мне не наливай, я завязал, – – сказал он.