Экипаж "черного тюльпана" | Страница: 8

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я поднес руку к самому носу: на светящемся циферблате штурманских часов было ровно пять по местному времени. Через час подъем, а сна уже давно как не бывало. Сказывается разница во времени. В сероватых рассветных сумерках — силуэты двухъярусных коек — странных железных клетей для полетов в наши мысли и воспоминания.

…Кажется, вчера это было: голубоглазый старлей вышагивает по Минску, как молодой павлин, выпятив грудь и выставив напоказ свои крылышки — звездочки, погоны — «голубое небо, золотая жизнь» (на курсантских погонах голубое поле оторочено золотом с черным кантом, прозванным «черным концом»). Такой юмор мы берегли для девчонок, сраженных простоватым героизмом фразы. Запах дешевого одеколона, смешанный с парами от летного комбеза, выстиранного в бензине, был вторым неотразимым аргументом для тех, кого мы любили… Курсант, затем лейтенант, потерявшийся на диком континенте Камчатка. Мне, холостяку, летчики, посмеиваясь, предлагали подружиться с медведицей Машкой, выросшей на летных харчах, тоже, в своем роде, одинокой. Четыре года на севере — ссылка, где год живешь в ожидании отпуска.

Но вот, наконец, наступило мое время. Я возвращался на Большую землю, в огромный мир, с железными дорогами, городами, гостиницами и женщинами — черненькими, беленькими, веселыми, улыбчивыми и не очень. Все вокруг вселяло надежду, сулило успех… Но странное дело. Прошло 3–4 месяца, и весь этот долгожданный рай в большом столичном городе стал мне не мил. Мне снились голубые сопки Камчатки… Я захандрил, сам не понимая отчего. Моя память снова возвращалась на краешек земли, и я снова слышал, как волны с шипением рассыпались у моих ног. В снах океан ластился ко мне, как огромное животное, и та земля, с которой к концу четвертого года мне не терпелось убежать, снова была со мной; со мной были ясные зимние вечера, когда воздух прозрачен до самых далеких звезд.

Вечером купол неба над головой разрезан на две сферы: одна светлая, там, где сахарные головки сопок еще освещены, другая — темнеющая, над черной бездной океана. Граница между сверкающими сопками и водой на горизонте из-за захода кажется очерченной окрашенным кровью лезвием.

И вот ты один, маленький человек, среди неотразимых декораций космоса… Когда садишься в самолет, все это остается внизу, и ты неожиданно вырастаешь в собственных глазах, ощущая необъяснимый внутренний свет перемен…

Сейчас я понимаю, что тосковал не о планете — Камчатке, розовом дельфине, несущем по волнам свое тело, я задыхался из-за отсутствия ставшей привычной атмосферы общения людей, которых отдаленность от всего мира сделала более свободными; это чувство, которое было сродни воздуху, обедненному кислородом. (Самое поразительное — не хватало пятнадцати процентов кислорода как раз на Камчатке!)

В столице я попал в придворную эскадрилью, обслуживающую штаб воздушной армии. Целыми днями на аэродроме толкался генералитет военного округа, прилетали и улетали крупные чины из Москвы. Здесь не было прямых дорожек, все бегали по ломаным кривым, обегая начальство. За теплые места под солнцем надо было сражаться, и если ты не имел «волосатой руки», то должен был обладать ловкостью канатоходца.

Умение ловко прогнуть спину и держать при этом голову здесь высоко ценилось, и хотя летчики в курилках посмеивались над собой и начальством, все они напоминали сиамских котов, гордо несущих головы на гибких спинах… Ничего подобного на Камчатке не было, и я, словно прирученное лесное животное, был снова выброшен в джунгли… На первых порах мне повезло. Я чем-то понравился командиру части, подполковнику, угрюмому человеку с фигурой, словно вырубленной из цельного ствола столетнего дерева. Он мог вполне походить на молотобойца или сталевара с огромными ручищами-клешнями, но он был летчиком, моим тезкой, Леонидом Ивановичем Красовским, с фамилией знаменитого маршала и лицом, как-будто вырубленным из камня, редко позволявшим себе изобразить улыбку.

В первый раз я увидел эту улыбку в его кабинете, когда представлялся, она была вызвана совпадением наших имен. Второй раз Леонид Иванович улыбался через два года, когда в этом же кабинете процедил сквозь зубы, потупив взгляд в какие-то бумаги на столе: «Я тебя породил, я тебя и убью».

Красовский был полновластным «богом» на аэродроме, его слово имело силу закона. За глаза летчики называли командира «папа», а Вадик, неистощимый на выдумки старлей из Краснодара, дал «отцу» точное прозвище — Салазар. Сам Вадик во все свои повествования, вызывавшие хохот в курилке, вставлял свое любимое выражение: «Морда — лопатой».

— Вот иду я к нему бодрым строевым шагом, морда — лопатой… Начинает меня «папа» строгать! А у меня — глаза пре-дан-ны-е… Морда — как совковая лопата… Да, командир; так точно, командир; никак нет, командир; исправимся, командир; будет сделано, командир! «Отцу», слов нет, приятно, и я — в «исполнительных» хожу! Уставом надо владеть, братва!

Салазар не любил бросать слов на ветер, несколько лет он убивал меня тонко, изощренно; мне дорого обошлись мои слова и мой хлопок дверью: «Не вы меня рожали, не вам меня убивать».

Надо же! За какой-то год после Камчатки я стал командиром корабля, еще за год — получил второй класс военного летчика. Я прекрасно умел держать голову при великолепно выгнутой спине. Как-то даже услышал за своей спиной: «Этот шустрый, далеко пойдет».

И вот, этот злополучный заход на посадку во Внуково…

Нарушение режима полета — потеря связи из-за отказа радиостанции — во всех бумагах оценивалось как вина экипажа, и «отец» не стал вникать в подробности. Было такое время: зачем разбираться, когда проще — наказать! Несправедливость — ноша тяжелая. «Папа» задержал мне первый класс на два года, не подписал рапорт на учебу в академию, и, когда эскадрилья переходила на новые штаты, для меня вовсе не нашлось свободной должности…

Мне предстоял выбор: или понижение — вместо командира стать вторым летчиком, или уезжать из Минска. Я выбрал последнее, и уже гадал, в какой уголок Союза мне предстоит собирать чемоданы. Но вышло по-иному.

…В один из ноябрьских дней, перед праздником, я поднял свой «Ил-14» в воздух, и мы взяли курс на Москву. В салоне самолета, расположившись в мягком кресле, отдыхал начальник штаба воздушной армии, генерал-майор авиации Марков. Он получил новое назначение в Генеральный штаб и летел представиться по этому случаю главкому ВВС, другим высшим чинам. Кто мог подумать, что через сутки, после Москвы, генерал решит навестить свою маму в деревне, что мы перелетим в Липецк, а оттуда будем добираться на машине в Воронеж? Здесь выяснится: мы с генералом из одной деревни и учились у одной учительницы! Экипаж с самолетом должен был ожидать Маркова в Липецке три дня. Я просто не мог не напроситься вместе с ним: моя мама тоже жила под Воронежем. Мы побывали в гостях у его старушки, мы ходили вместе с генералом в маленький деревенский магазин за водкой, и нас с ним везде узнавали…

Я стал обладателем такой «мохнатой руки», которая может присниться разве что во сне. Я не только остался на должности, но и мог теперь претендовать на нечто большее. Я ликовал, но не слишком долго. Марков был теперь далеко, в Москве, а Красовский — каждый день рядом. Он ничего не мог со мной поделать, но доставал меня по любой мелочи. Я сопротивлялся, но силы были неравны. Салазар редко выходил из себя, действовал методично и нередко бил ниже пояса… Однажды он отчитывал меня за то, что самолет на аэродроме оставался не заправленным целую ночь (был неисправен заправщик), что противоречило инструкциям.