Они думают, он за цацкой прыгнул.
А он за собой прыгнул.
И дядьки с собою, не друг с дружкой дерутся. Дядьки тоже молодцы. Совсем большие стали.
А носатый, с бородой, всех больше.
– Куда спешишь, бродяга? – без насмешки спросил Самаэль.
…Зачем, зачем я прыгнул?! зачем ухватился за цепочку?! Ноги соскользнули с зубца донжона, потеряв опору. Пальцы закаменели на холодных, крохотных звеньях, а пропасть под ногами терпеливо ждала: кто из нас раньше? кто первым уйдет в никуда?
Глупый каф-Малах или она, пропасть гибнущего Сосуда?
Впрочем, для меня это мало что меняло…
– Ты всегда так жил, бродяга. Не сумев сделать свой окончательный выбор: небо или земля? Свет или плоть? И умираешь ты правильно, оставшись верен своей нерешительности: между небом и землей, между светом и плотью.
Самаэль помолчал.
…Радостные сполохи бродили по его доспеху, розовому, словно панталоны маленького княжича. Дурацкое сравнение. Он прав: я жил и умру – дураком. Почему же тогда я не вижу света, что служит плотью Ангелу Силы? почему я вижу просто плоть?!
Лицо в обрамлении крылатого шлема. Прекрасное, гордое лицо.
В кулаке зажата цепочка бывшего медальона. Прекрасная, золотая цепочка; прекрасный, крепкий кулак с белесым пухом на тыльной стороне.
Прекрасный я, которого скоро не станет.
– Мне даже жаль убивать тебя, бродяга. Ты наполнял смыслом мое существование. Когда Служение становилось мне в тягость, я вспоминал тебя. И понимал с новой силой: та ложь, что ты зовешь свободой, – ложь вдвойне. Для ее обладателя и для окружающих. И еще: ты зачал этого ребенка. Слышишь: Самаэль, князь из князей Шуйцы, на пороге твоей смерти и моего триумфа, говорит тебе – спасибо.
…Он не умел лгать, Ангел Силы.
Он говорил искренне.
– На пороге твоей смерти и моего триумфа… – задумчиво повторил он, играя цепочкой.
Поправился:
– …моего триумфа, способного обернуться моей гибелью.
Да, он не умел лгать.
…Я смотрел в его лицо; я видел тайный замысел Ангела Силы, приведший к сегодняшней ночи.
Видел так ясно, как если бы сам звался Самаэлем, как если бы сам велел любой ценой доставить чудо-ребенка в гибнущий Сосуд.
Двойная игра; оса в медальоне.
Сосуд трескался неохотно.
Мир, весь в смертных переливах, упрямо не желал сдаваться. Все эти деревья и заросли кустарника, холмы и овраги, все эти стены замка, каменные плиты и дубовые балки, старинные гобелены и люди, люди, люди, кем бы они ни называли себя и друг друга, – все это сопротивлялось радуге, как умело, и разноцветье живого из последних сил рвалось прочь из разноцветья мертвого.
Вспыхивало, кричало, звало на помощь не звуком – буйством красок. Как будто кому-то напоследок хотелось света, много света – и сразу…
Зарылся в одежды злой-доброй тетки маленький княжич. Сирота; теперь сирота. Радуга съела доброго дядьку-паучка. Внизу, на камнях двора, на выложенной желтеньким дорожке: исковерканное тело батьки. Батька сильный. Батька самый сильный.
Батьки больше нет.
Зарезали друг дружку носатый дядька и красивый человек в одежке из железа. Красивому человеку помогли. А носатый дядька их сам зарезал.
Тихо перестал дышать братик.
Пляшет в радуге Ирина Логиновна Загаржецка. Руки тянет.
«Спаси!» – кричит.
Пылинка в луче.
«Я спасу…» – отвечает он.
Он не боится ни боли, ни позора. За три с небольшим месяца, прожитых им, он свыкся с тем и с другим. Всей его боли было – мамкина разрытая могила, всего позора – имя чортова ублюдка.
Хватит.
Но батька лежит поперек дорожки, и Несущая Мир уже не замечает цветных языков, жадно лижущих ее останки; и дядьки уже не дерутся. И плывет сполохами замок – неохотно, но растворяясь…
О нем вспомнили. Сразу несколько бабочек высунулись из своих пленочек; замахали крылышками. Не бабочки – крысы. Двинулись к нему, волоча за собой голые хвосты – розовые, фиолетовые, пурпурные в золотую крапинку. Как бы небрежно, как бы привычно, как бы мимоходом, потому что всего и дела-то, что разорвать на кусочки обомлевшего от страха мальчишку, писклявого боягуза, не сумевшего спасти даже рубинового паучка.
А хотел спасать – всех.
Из штанов выпрыгивал.
Он знал, что не может отменить случившееся – и знал, что оставить все как есть тоже не сумеет. Зачем он здесь, кто он такой, если не сумел защитить свой дом, своего батьку, маму, братика, маленького княжича?
Он отступил на шаг. Еще на шаг. Крысы ухмылялись, но он боялся не их.
Он ненавидел себя. Он стыдился себя, слабого; он пожелал, сам до конца не осознавая своего желания. Изо всех сил пожелал…
И шагнул в радугу, как шагают в костер.
Раскинул руки, сгребая пляску цветов в охапку, и оттуда, из феерического ада, обернулся.
Замок растекался яркой лужей.
«Не в добрый час твое желание услышано, Денница. Не в добрый час».
– Неважно, – ответил он. – Я спасу.
– Да, – ответил Самаэль на незаданный вопрос. – Только гибель целого Сосуда способна загнать твоего сына в угол. Смотри, бродяга: вот сейчас, сейчас он пожелает, раскрывшись для крика, – и мольба будет услышана. Так бывало раньше; так будет теперь. Он выйдет из радуги новым; новым и – Заклятым.
Ты не боишься, Ангел Силы? Ведь они, прежние, всегда просили небо о мести! Посмотри на Иегуду бен-Иосифа, на героя Рио, вспомни остальных, сколько их ни было! Они просили о мести и получали желаемое…
Ты не боишься, Князь Шуйцы?!
– Нет. Не боюсь. Я сказал Князьям, что в случае успеха Денница-Заклятый – идеальный Малах. Наша мечта во плоти. Живая способность работать на благо Творения одновременно и в Рубежах, и снаружи. С его появлением грязный тварный мир не пойдет, вприсядку помчится к Судному дню! Одни согласились, другие – нет. Но я не сказал им всей правды.
Самаэль склоняется ниже, и я вижу крупные капли пота на его лбу.
Пот? на лбу Малаха?!
– Бродяга, я знаю: твой сын, как и все, обязательно попросит мести. И получит возможность ее осуществить. Как ты думаешь, кого первого он станет убивать?