Японский парфюмер | Страница: 57

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— А нам еще далеко?

— Нет, мы уже на месте. — Добродеев открыл дверцу машины со своей стороны и приказал: — Слушайте! — На лице его появилось преувеличенное выражение благоговейного восторга.

Тишина — ощутимая, оглушительная, мягкая, как пуховая перина, накрыла нас и поглотила. Мы находились в самом сердце дремучего леса, в окружении раслапистых темно-зеленых елей.

— Пошли! — Добродеев, перегнувшись через спинку сиденья, достал дубленку и, кряхтя, полез из машины. Я открыла дверцу со своей стороны и выпала наружу, угодив в засыпанную снегом ямку. Вскрикнула от неожиданности. Мне ответило лесное эхо.

Добродеев, не оборачиваясь, как трактор, уверенно зашагал в глубь леса. Я пошла следом, уклоняясь от тяжелых заснеженных еловых лап. Тишина, казалось, звенела. И вдруг я услышала звук… легкий, ускользающий, радостный… что-то знакомое… Как… щебет птицы!

Воздух был чист и сладок, пахло снегом. Идти было трудно, но я старалась не отставать. Раз или два я упала, поскользнувшись, с трудом поднялась, помогая себе руками. Наткнувшись на покрытую снегом корягу, я оступилась и, удерживая равновесие, ухватилась за еловую ветку. В ту же минуту на меня обрушилась снежная лавина. Взвизгнув от неожиданности, задохнувшись, я с размаху уселась в сугроб. И засмеялась, почувствовав, как холодные струйки тающего снега побежали за ворот свитера…

И тут я вдруг поняла, что это был за звук! Плеск воды! Где-то совсем рядом был ручей или небольшая речка. Безудержная радость, жажда жизни и действия затопили меня, и я закричала:

— Я живу! Я буду жить вечно!

— Давайте сюда, Екатерина Васильевна! — закричал Добродеев.

Он поджидал меня у громадного валуна, покрытого снегом. Не иначе принесенного ледником. Я добралась до камня и замерла, пораженная. Передо мной расстилалось покрытое снегом чистое пространство, почти идеальной круглой формы. Несколько серых валунов, неподвижные черные сосны, остатки засохшей болотной травы, едва слышно шелестящей. И журчащий звук падающей воды…

Добродеев на четвереньках, громко сопя, вскарабкался на камень и протянул мне руку. И, когда я уже стояла рядом, сказал:

— А теперь смотрите!

Пустое пространство впереди оказалось замерзшим лесным озером. Из-под камня, на котором мы стояли, бил ключ — серебристая струя с шумом падала в зияющую, словно вход в преисподнюю, черную полынью у нас под ногами. Из полыньи тянуло холодом. Вода, пугающая и притягивающая, полная первобытной неуправляемой магии, казалось, дымилась — белесый пар стоял в воздухе.

Красно-золотистый шар солнца опустился на зубчатую крепостную стену леса, замер на долгое мгновение, зацепившись за острую еловую верхушку… а затем, словно его толкнули, скользнул за стену и исчез. И тотчас стали мягко наплывать ранние сумерки…

Мы стояли на камне, все еще держась за руки, забыв обо всем на свете, подавленные картиной, представшей перед нашими глазами с уходом солнца. Картиной, полной такой пронзительной неизбывной печали, одиночества и безнадежности, что хотелось зарыдать в тоске. От моего недавнего радостного настроения не осталось и следа. Добродеев хотел что-то сказать, кашлянул, да так ничего и не сказал…

Я взглянула на него, но тут же отвернулась, словно подсмотрела чужую тайну. Лицо его было страшно! Невидящие глаза уставились в черную воду…

«Что это с ним?»

— Что вы сказали? — вдруг встрепенулся он.

— Потрясающее! Такими я представляю себе северные озера где-нибудь в Карелии.

— Я был в Карелии! — сказал он хрипло. — Еще студентом. Правда, летом, а не зимой. До сих пор помню гигантских комаров, тучи гнуса, дым от костра, которым пропахло все, и костер, который не хотел разжигаться именно в мое дежурство. Нет, эта романтика не для меня! Баста!

Он решительно спрыгнул на землю и протянул мне руки. Обнял, прижал к себе и сразу отпустил. Меня поразило целомудрие, с которым он проделал это. Не попытался воспользоваться случаем, не полез с поцелуями…

Всю дорогу до машины он не выпускал моей руки. И было непонятно: то ли он печется обо мне, то ли держится за мою руку, как за спасительный якорь…

Мы молчали почти всю обратную дорогу. И только перед самым въездом в город Добродеев сказал:

— Простите меня, Екатерина Васильевна. Я вас напугал. Я никогда не думал, что там так… неприветливо. Летом, поверьте, там просто замечательно.

— Ну что вы! Место необыкновенное. Заставляет задуматься о смысле жизни.

Добродеев, не отрывая глаз от дороги, взял мою руку и поднес к губам. И снова меня поразило, с какой деликатностью он это проделал.

— Вы тоже заметили? Чувствуешь себя таким ничтожеством…

— Я вовсе не это имела ввиду! — Я рассмеялась.

Добродеев включил радио, и до самого моего дома мы слушали вальсы Штрауса.

— Могу предложить легкий ужин, — сказала я, движимая чувством благодарности. Мне казалось, он откажется. Но Добродеев согласился.

Он молча сидел на диване, листая какую-то книгу, пока я возилась в кухне. Когда я снова появилась в гостиной, меня сопровождал Купер. Увидев незнакомого человека, он некоторое время рассматривал его издали, потом подошел ближе, издал вопросительное «М-р-р?».

— Что? — спросил Добродеев. — Что ты сказал?

— М-р-р? — повторил Купер.

— Он просится на руки, — перевела я с кошачьего на человеческий.

— На руки? — удивился Добродеев. — Но мы же незнакомы!

— Вы ему нравитесь, и он вас жалеет.

— Жалеет? Меня? — Добродеев задумался.

Купер меж тем вспрыгнул на диван и осторожно перебрался на его колени. Озадаченный Добродеев слегка погладил его, и Купер запел песнь любви и жалости. На лице Добродеева появилось странное выражение. Мне показалось, он сейчас заплачет…

Мы долго сидели за столом. Ели нехитрый ужин, пили чай и разговаривали. Добродеев приободрился и стал похож на того Добродеева, которого я встретила у Ситникова. Почти. Как немолодой, слегка полинявший павлин похож на полную сил молодую птицу. Порода одна, а кураж — другой.

Истории, одна другой занимательнее и причудливее, сменяли друг друга. Внимать ему было одно удовольствие. Добродеев был прирожденным рассказчиком. Театр потерял в его лице великого актера. Правда, сюжеты его рассказов не выдерживали критики в девяти случаях из десяти, но кто, видя его вдохновенное лицо, его сияющие восторгом, правдивые глаза (казалось, он сам слышит свои истории впервые!) и внимая его теплому и мягкому басу, мастерски понижаемому и повышаемому от едва слышного пиано до громового форте, взялся бы утверждать, что скучный реализм предпочтительнее бурного взлета добродеевской фантазии? Нет таких!

— Знаете, Екатерина Васильевна, — начал он очередную байку, — куда только не заносила Добродеева пестрая журналистская судьба, с кем только не сталкивала — книгу можно писать. Добродеев такое может порассказать! Вы, конечно, слышали о Версаче? Не о Джанни, которого убили, а о его племяннике — Ипполито? Об одном из его племянников. У него их трое. Двое — дети старшей сестры Донателлы, и еще один — брата Андрео. Ипполито самый старший. Он, по сути, и является главным руководителем всей их индустрии, этаким серым кардиналом. Джанни, тот больше представительствовал, а заправляет делами Ипполито. Все знают Джанни, а кто из широкой публики знает Ипполито? Никто. А между тем Ипполито — это мозг и сердце бизнеса, дизайнер, художник, умница. Мотается по всему миру. Говорит на всех языках. Утром показ в Лос-Анджелесе, вечером — в Токио. Сегодня — в Берлине, завтра — в Мельбурне. Так вот, Екатерина Васильевна, звонит он мне как-то прошлой зимой, говорит, выручай, друг Добродеев! Мы случайно познакомились с ним на кинофестивале в Каннах семь лет тому назад. Мой главный советник и помощник, мэтр Рено, говорит он, попал а автомобильную катастрофу, неизвестно, выживет ли, а у меня послезавтра финальный просмотр моделей перед международным шоу в Гонолулу. А финальные просмотры, к вашему сведению, важнее самих показов. Что показ! Тут уже ничего не изменишь. А на просмотре можно еще что-то исправить — это, так сказать, последний шанс. Приезжай, умоляет, спасай репутацию Дома Версаче! С твоим вкусом, опытом, знанием жизни… По-французски, разумеется. У Добродеева, надо вам заметить, французский абсолютно без акцента, а словарный запас, как любит повторять мой коллега-журналист из «Пари Матч» Анри Мишель, больше, чем у француза с академическим образованием.