(Тогда навстречу ему из Новомыквинска шел состав, но Леха лишь увеличил скорость. Состав экстренно тормозил, визжа на всю область, а Леха соскочил с колеи только перед самым его носом и по косогору помчался в лес. Машинист Залымов на ходу выпрыгнул из локомотива и устремился за Лехой, сея опустошение на своем пути. Но Леху он не догнал, хотя пробежал несколько километров и сломал молодую сосну.)
Вспоминая Леху Коробкина, я повесил ведро на клюв колонки с ружейной мушкой на конце, отполированным рычагом накачал себе воды и переставил ведро на черную, разбухшую скамейку рядом. Потом я разделся. Вдали, в мареве, где медленно плавали столбы и семафоры станции, переливчато затрубил ленинградский поезд и, не останавливаясь, забарабанил на стыках. Вода в ведре задрожала, закачалась, размазав косматое, нестерпимое солнце. Я поднатужился, поднял ведро с солнцем и опрокинул на себя.
Вернувшись в коровник, я увидел, как сверху, с сеновала, сиганул вниз толстый Барбарис и врезался в землю, как Тунгусский метеорит.
– Ерепена крача!… — очень тихо сказал он.
Я вообще–то редко мучаю Барбариса, но иногда просто не могу удержаться. У меня чувство юмора такое. И в конце концов, ну почему он такой толстый, нерешительный и неумелый?
Я помог ему доковылять до кухни. Тетя Клавдя уже приготовила завтрак. На кухне было тесно, но чисто. Печку дядя Толя весной побелил. На столе, покрытом исцарапанной клеенкой с розами, под полотенцем млели блины и сметана. На окошке трепетала марля, на стенке тикали ходики, и с творога, откинутого в платочек, на рукомойник звонко падали мутные капли.
– Борьк! Вовк! — крикнула нам из комнаты тетя Клавдя. — Блины на столе, ешьте все!… А я посижу тут, поговорю вон с Марусей Меркиной…
– Здрасьте, теть Марусь!… — крикнули мы за стенку, усаживаясь.
– Здравствуйте, ребятки! — фальшивым голосом отозвалась Меркина.
– Вовк, ты не стесняйся, ешь, как Борька, он у нас простой, — добавила неугомонная тетя Клавдя. — Борьк, а ты блины на стол не ложи!
– Не, — ответил Барбарис, скатывая трубочкой расстеленный на клеенке блин.
– Чего у Меркиной стряслось? — шепотом спросил я у Барбариса.
– А я почем знаю? — пожал плечами нелюбопытный Барбарис, макая блин в сметану до самых пальцев.
– Вот, Клавдь, я и говорю, — тихо забубнила Меркина за стенкой. Голос ее был дрожащим, потому что она всегда рыдала над плохими сплетнями, переживала их и верила им, как программе «Время». — Рожу так скрючил и говорит мне — знаешь ведь, как он умеет, так, с подковыркой, мол, баба дура, — пять миллионов, мол!
– Пять миллионов!… — ошарашенно воскликнула тетя Клавдя.
– Пять, — пискнула Меркина и вдруг горько зарыдала, я даже услышал, как качается под ней старый диван с валиками по бокам.
– Дивану каюк, — тоже прислушиваясь, заметил Барбарис. — Сто раз бате твердил: пора новый купить…
– Ну, ладно, ладно тебе, Маруся, может, и обойдется, — бормотала тетя Клавдя.
– Тебе хорошо, — сквозь рыдания быстро ответила Меркина. — Твой–то Анатолий в депо получает сто шестьдесят да еще на шабашках, а мой–то алкаш — он же фашист, агрессор, он же на все готов!…
Тут Меркина всхлипом втянула в себя все слезы и сопли и тем же приглушенным голосом, от которого бренчали кастрюли на кухонном шкафу, продолжала:
– Говорит, будет пять бронированных вагонов. В одном рубли, в другом трешки, в третьем пятерки, в четвертом десятки, а потом двадцать пять и больше!…
– Тихо!… — зашипел я на Барбариса, потянувшегося к приемнику.
– А куда их повезут–то, Марусь? — спросила тетя Клавдя.
– Сжигать повезут, Кланюшка! Бумажки–то старые! Новые, точно такие же, напечатали, а старые сожгут! А мужики говорят — все одно, мятая бумажка или свежая, любую отоварят! И мой хлюст козырей с ними туда же!…
– Ох, лихие мужики!… — простонала тетя Клавдя. — И когда они хочут?
– Не знаю, Кланюшка, не знаю!… И кто у них заводила — тоже не знаю!… А мой–то, слышь, после этого меня за границу утягивает!…
– В Америку?
– В Саудовскую какую–то Аравию! К Пиночету в штурмовики!…
– Тебя?!
– Да не меня, Кланька, — сам туда пойдет! Я ж его знаю! За бутылку родину продаст — изверг, враг народа, морда каторжная!…
– Слышал? — толкнул я Барбариса.
P . S . Дорогой четателъ! Сразу очинъ хочу аговорить условен нашево взаимнаво деалога. Художесвенное произведенее отличаеца от нехудожесвеннова тем, что в нем есъ подтеке, потому что в нехудожесвенном нет. У меня тоже есъ подтеке, но не не везде. Где есъ, я буду абозначать ево галочками или крестиками. Или нет, лутше в конце ево буду писать сам. Ведь могут неправелъно понять и не напечатать, а могут аштро–фовать или вобще посадить в психбольницу, хотя и незашто. А я еще молодой.
– Пошли к Кобелевым, Вовтяй, — предложил мне Барбарис, когда мы вышли на крыльцо. — Они «Иж–Юпитер» купили…
– Ну их, твои мотоциклы… — хмуро отозвался я.
– Пошли тогда к бане, — не обидевшись, снова предложил Барбарис. — Сегодня женский день, по–зырим…
– Дурак, что ли? — спросил я. — Там же окна закрасили. Слушай, Барбарис…
– Чего?
– Пошли в тупики к дяде Карасеву, а? Он же у Кольки Меркина собутыльник! Мы его подпоим и узнаем про ограбление денежного поезда!
– И чего делать будем потом? Я подумал.
– Ну, посмотрим, как будут грабить…
– А чем подпоим Карасева?
– Возьмем ведро картошки из вашего погреба, а у него аппарат моментальной перегонки… Он сам и подпоится.
– Н–ну, ладно… — заколебался Барбарис. — А почему нашу картошку, а не вашу?
Самое лучшее в таких случаях — пнуть ему хорошенько.
– Дождешься ты у меня, Вовтяй… — проворчал, удаляясь к погребу, Барбарис.
Спустя пять минут он вернулся. В ведре лежала холодная, черная картошка.
– Годится, — одобрил я, и мы пошагали к станции.
– Вот уедет Колька Меркин за границу, — через некоторое время заговорил Барбарис, — и пойдет в штурмовики к Пиночету…
– Врет он все, — хмыкнул я. — И не возьмут его туда вовсе, там карате надо знать.
– Дак он знает, — возразил Барбарис. — Когда его в марте братья Криворотовы побить хотели, помнишь, как он их ногами отпинал?
– Это все фигня, потому что у настоящих каратистов есть разные пояса — черный там, белый, красный, а у Меркина ничего нет, даже галстука.
– Купит.
– Нет, — решил я. — Он, наверное, пойдет работать на радиостанцию «Свобода». Помнишь, как он критиковать любит?