Голубая жилка билась на виске Игнатия, нервно подрагивали длинные, круто загнутые ресницы, губы были плотно стиснуты, и все лицо его четкостью и отточенностью черт напоминало античный мраморный образ. По горлу Игнатия порою пробегал комок, сплетенные пальцы начинали дрожать, и Ирена поняла, что до ее мужа наконец-то дошла суть свершившегося, постепенно сменив первое оглушительное, неразборчивое потрясение. Да уж, ему было о чем подумать… хотя бы о тех непредсказуемых случайностях, которые способны мгновенно прекратить одну человеческую жизнь – и перевернуть другую.
Судя по Емелиным отрывочным словам, которые услышала Ирена, пока мужчины увязывали багаж, граф Лаврентьев умер по оплошности цирюльника. Нет, тот не перехватил барину спьяну горло опасной бритвою, что было хотя бы понятно и не столь обидно. Срезая графу мозоль, цирюльник слегка зацепил за живое, так что показалась кровь. Обрез был ничтожным, ему и внимания-то никто не уделил, разве что барин насмешливо бросил: «Спасибо! Усердно поработал!» Однако порез не исчез вскорости бесследно, как следовало ожидать, а вокруг него образовалось черное пятно.
Вызванный доктор поглядел на зловещее пятно и сообщил, что налицо старческое умирание конечностей, проявившееся антоновым огнем, который прекратить невозможно.
Да уж! Антонов огонь мгновенно распространился на всю ступню и грозил ползти по ноге. Граф, всегда отличавшийся поразительным хладнокровием и быстрым принятием решений, заявил, что ногу надобно отрезать. Хотя два привезенных к нему и лечивших его доктора титуловались медико-хирургами, оба, лишь дело дошло до операции, стали от нее отказываться. Решили дело наконец-то жребием. При операции могучий духом и телом граф сам, без посторонней помощи держал ногу, ободрял хирурга и только иногда спрашивал: «Ну, скоро вы там?»
Операция закончилась, рана уже стала подживать, как вдруг резко почернела – и жар мгновенно дошел до мозга.
Старый Лаврентьев умер в один день…
Свое страшное сообщение Емеля закончил философическим изречением:
– Ну, что делать, судьба: кому скоромным куском подавиться – хоть век постись, а комара проглотишь – и подавишься.
Наверное, он искренне хотел утешить Игнатия, однако вряд ли это ему удалось.
Конечно, сочувственно рассуждала Ирена, отношения отца с сыном были очень непростыми, а все-таки Игнатий сейчас не может не вспоминать лучших дней их совместной жизни, забот и щедрости отца. Наверное, ему нелегко поверить, что этого больше не будет, что отец навеки закрыл глаза и уже не сказать ему, никогда не сказать о своей сыновней любви.
Она тоже прикрыла глаза, потому что на них вдруг навернулись слезы. Вот если, Господи помилуй, за время ее бегства что-то приключится с отцом и матушкою – каково-то будет чувствовать себя Ирена, узнав об этом? Какая мука ляжет ей на душу!
Сердце защемило от боли, тоски, раскаяния. В который уже раз горько попрекнула себя Ирена за то, что поддалась безрассудному порыву и нанесла такое ужасное оскорбление своей семье. Матушка с отцом уже давно вернулись домой, прочли ее невразумительную записку и… ужаснулись? Впали в отчаяние? Кинулись на поиски своей глупой, заблудшей дочери? Или прокляли ее, вычеркнули из своей жизни, запретив упоминать даже имя ее и заперев ее комнаты, словно в них обитала прокаженная, даже мысль о которой может нести смертельную заразу?
Ирена с трудом подавила надрывное всхлипывание и взглянула на Игнатия. Он по-прежнему сидел закрыв глаза, с выражением тяжелой задумчивости. И такое одиночество взяло вдруг Ирену за сердце, что она принуждена была прижать к нему руки жестом извечной боли.
Они ведь муж и жена! Они поженились, пылая любовью и желанием быть всегда, нераздельно вместе! Отчего же сейчас, в самую тяжкую минуту их недолгой совместной жизни, они сидят врозь, отодвинувшись друг от друга как можно дальше – словно нарочно разъединившись перед лицом горя, которое должно было объединить их…
Ах, если бы Игнатий сейчас обнял ее, поцеловал… хотя бы приласкал рассеянно! Хотя бы снова начал приставать со своими пугающими непристойностями – она, кажется, стерпела бы и это, только не сидеть вот так, сжавшись в уголке, бездомною, никому не нужной бродяжкою!
Жалость к себе с такой силой вспыхнула в сердце Ирены, что она с трудом подавила желание искательно, просяще прильнуть к Игнатию – не затем, чтобы его утешить, а утешиться самой. Так заласканная кошка, обидевшись, что призадумавшийся хозяин не обращает на нее внимания, тычется мордочкой в его безучастно повисшую ладонь, подлазит под руку, нетерпеливо и раздраженно мяукая: ну погладь же ты, мол, меня!
Ну нет. Ирена не кошка! И если Игнатий не понимает, что все беды (а не только радости!) муж и жена должны делить пополам, она научит его. Только не сейчас. Немного времени спустя. Когда оставит его тяжкая задумчивость, а у Ирены высохнут предательские слезы.
Она отвернулась к окну, уставилась на скачущие мимо леса: дорога здесь была неровная, очевидно, они уже свернули от главного пути к Лаврентьеву.
Чем дальше гнал Емеля свою низкорослую, но очень выносливую лошаденку, тем более начинали редеть деревья, и вдруг сквозь них, сверкнув со всех сторон, открылась неширокая речка, окаймлявшая долину. По долине тянулась деревенька, затем роща, просторные поля… Все было озарено ласковым, уже не слепящим, а мягким предзакатным солнцем, которое бережно высвечивало каждый листок, каждую травинку, каждую веточку, словно торопясь полюбоваться их красотою и свежестью, прежде чем заиграют в небесах буйные краски заката, а им на смену явится темная, неразборчивая ночь.
Замелькали деревенские избы. Улочка была довольно чиста, хотя непременная свинья возлежала в непременной луже, так привольно перегородившей дорогу, что карета пробралась через нее, лишь чудом не увязив колеса.
Емеля громко кричал на лошадь; Игнатий, очнувшись от задумчивости, выглядывал в окно с выражением острого, болезненного любопытства, как если бы оказался здесь впервые.
Наконец деревенька осталась позади. За околицей Ирена увидела сколоченную из бревен перекладину, на которой висел колокол. В такие колокола били набат при пожаре или другой тревоге. Но все кругом было тихо и мирно. Вдали виднелась вереница белых платочков и разноцветных сарафанов, юбок, кофт: с полей гуськом шли бабы, закинув на плечи тяпки, с белыми узелками в руках.
– Останови, Софокл, – вдруг сказал Игнатий, а поскольку Емеля не услышал, завопил что было мочи: – Останови, тебе говорят!
Оглушенная, испуганная Ирена зажала уши.