Еще два дня быстрой, но щадящей скачки — с переходами с галопа на неспешную рысь, выходкой перед дневками и ранними остановками на ночной отдых, — и впереди показалась усадьба.
— Слава Богу, дома. — Придержав коня, Илья Федотович снял шапку и широко перекрестился. — Бог даст, до весны промаемся.
— Почему «промаемся»? — не понял Матях.
— А чего зимой делать? — пожал плечами боярин. — Ни скотину на пастбище выгнать, ни пахать, ни сеять, ни жать. Разве по хозяйству чего подлатать, так и то хороший хозяин зиму в плохой избе встречать не станет. Вот и гуляют смерды. То крепость снежную строят, а опосля громят, то на качелях качаются, то еще какое баловство затеют. Раньше от безделья даже в походы ратные ходили, но ныне смирнее стали. Токмо веселятся. Да и холопы с девками дворовыми дурят не в пример лету. С сеновала зачастую и не прогнать…
Илья Федотович ехал, а глаза его внимательно прощупывали стены приближающейся усадьбы. Тюфяки торчат, частокол цел, в тереме все ставни закрыты, крыша без провалов. В доме в верхних светелках многие окна распахнуты, токмо слюдяные створки оставлены, из труб дым идет. Вроде ладно все дома, спокойно.
Он перекрестился еще раз, удивляясь тому, что не слышит радостных криков, что не отворяются со скрипом ворота. Совсем, видать, обленились.
— Боя-ярин! — Перепуганный женский визг разрезал тишину, словно холопка увидела за воротами татар. Тут же послышался торопливый топот, новые, менее громкие крики; хлопки дверей, конское ржание. Деловито застучал топор.
— Вижу, как за ворота выехал, так все сразу дремать залегли, — вслух посетовал хозяин. — Токмо щас и разбудил.
Створки ворот, разгребая свежий снег, поползли в стороны. Илья Федотович степенно въехал во двор, остановился возле вышедших встречать домочадцев. Поцеловал супругу, закутанную в такое количество платков, что из-под них выглядывала только темная пола длинного тулупа, обнял старшего сына, поймал и поднял на руки постреленка в синем нарядном зипунчике, носящегося вокруг. По очереди прижал к себе дочерей, также укутанных в платки.
Матях подумал, что собранный Умильным из платков наряд для Алсу, похоже, никого в Москве не удивил. Просто мода в этом времени такая.
— А племянница моя где? — оглядел двор боярин.
— Сбежала она, батюшка, — чуть отступила и глубоко вздохнула Гликерья.
— Как — сбежала?! — почти хором спросили Умильный и спешившийся Андрей.
— В монастырь ушла, в Богородицкий.
— Но почему?! — На этот раз вопрос задал только Матях.
— Прощение вымаливать пошла, — глубже запахнулась в платки боярыня. — Сказывала, гневается на нее Господь, беды насылает. Вот и ушла в белицы, [137] дабы на нас горе не навести.
— Вот черт, но почему?! — опять не понял Андрей, в душе которого никак не укладывалась столь неожиданная и необратимая утрата. — Почему?
— Видать, на роду ей так написано. — Илья Федотович прикусил губу. — Эх, было у меня две племянницы, не осталось ни одной. Эй, ярыга. Коня у боярского сына прими. Видишь, не до того ему. А ты в дом проходи. Попотчую тебя с дороги, медку выпьем.
— Прости, Илья Федотович, — потер разом вспотевший лоб Андрей. — Не останусь. Не стану тоскливым видом своим праздник вам портить. Поеду, на свое хозяйство погляжу.
— Ну, как знаешь, — не стал отговаривать хозяин. — Это дело такое, пока не посмотришь, все одно душа не на месте. Поезжай, отдохни маленько. А потом сюда вертайся. Может, и переменится что.
Пересев с уставших за время долгого пути коней на свежих, выпив для согрева ковш едва не кипящего сбитня и закусив расстегаем с вязигой, боярский сын отправился в последний переход. Ехать оказалось проще, чем он думал — выпавший снег крестьяне уже успели раскатать санями, пробив рыхлую, но различимую даже в ранних зимних сумерках дорогу. Зима не лето — болота бояться ни к чему, а потому и шел зимник строго по прямой, через замерзший ручей и топкий наволок.
Глядя издалека, трудно было и подумать, что в Порезе нет и еще лет пятьсот не будет электричества: ярко светились прямоугольники окон, разносились над заснеженными полями музыка, веселое пение. Только въехавшему в селение становилось видно, что свет красноватый, дрожащий, каковой бывает у свечей и лучин, а вся музыка собралась в одной-единственной избе, откуда доносились также веселые молодые голоса, а то и просто смех.
Матях миновал свежесрубленный хлев, из-за стен которого веяло душным теплом, остановился перед воротами дома, громко постучал рукоятью хлыста. Выждал несколько минут, постучал снова. Наконец послышались тихие шаги, тяжелый шорох. К тому времени, когда между створками образовалась щель, у застывшего в долгом ожидании боярского сына даже начало покалывать кончик носа.
— Прости, батюшка Андрей Ильич, — посторонилась Лукерья. — Не слышно ничего от печи.
— А Фрол где?
— В Богородицы в субботу отправился, сруб ставить.
— Понятно. — Андрей спрыгнул на землю, отпустил подпругу, снял седло и отнес его к загородке с поросятами, поставил сверху. — Стало быть, трудится. Как считаешь, баню топить поздно?
— Помилуй, боярин. — Женщина принялась снимать сумки с вьючных лошадей. — Ночь на дворе. А скоро и вовсе полночь, банник запарит. [138] Тяжелая-то какая… Камней, что ли, привез?
— Броня это, — снял со своего скакуна уздечку и подвел его к корыту с водой Андрей. — Оставь, сам в дом отнесу. Варю позовешь?
— Гуляют они где-то, боярин, — вздохнула Лукерья. — Да и поздно ей готовить. Коли хочешь, я репы пареной могу дать, лука в масле нажарила. Яиц запечь можно.
— Давай, — согласился боярский сын. — Устал я чего-то.
Дом встретил его оглушающим теплом, от которого мгновенно потянуло в сон. Да оно и неудивительно: долгий холодный путь, позднее время. Андрей содрал с себя сапоги, вошел в свою комнату, скинул сумки на пол, стал расстегивать пуговицы зипуна. Следом Лукерья внесла свечу, и покои тут же наполнились светом: из темноты возникли ковры, манящая теплым покоем постель, стол с засохшим букетом цветов в деревянном стакане.
— А это откуда? — удивился Матях.
— Варя после отъезда принесла. Лютики где-то нашла.
— Убери. Видишь, зачахли совсем?
— Репу нести? — смахнула цветы в широкий карман передника женщина.