Я тоже хлопаю. И преклоняюсь. Актриса — больше чем человек. Человек плюс что-то еще…
У всего зала особые лица. Они тоже чувствуют «что-то еще»…
Актрисе вручают львицу с золотой гривой. Она делает легкий книксен. Участвует в игре. Играет саму себя. Она понимает, что все это пустяк. Но ничто не украшает жизнь так, как пустяки.
Моя Наоми не получила ничего. Но зато она вручила приз лучшему политику года. А вручать — тоже честь. Дело не только в том — кому, но и КТО вручает.
Наоми поднялась на сцену. Объявила политика.
Политик вышел на сцену и сообщил, что сегодня день рождения композитора Исаака Дунаевского, а точнее — сто лет со дня рождения, и он хочет спеть песню этого гениального композитора.
Политик умел петь. И не просто умел, а делал это лучше всех в стране. Но видимо, вмешался социальный темперамент. Ему стало тесно в одной профессии, захотелось вершить судьбы многих. Захотелось стать немножко богом.
В углу сцены стоял рояль. К роялю подсел личный аккомпаниатор певца. Сыграл вступление.
Пока аккомпаниатор играл вступление — спокойно и технично, будто его пальцы двигались без его ведома, — на сцену вылез еще один политик. Аккомпаниатор дал дыхание, и оба запели. Образовался дуэт, весьма неравноценный. Как если бы к соловью пристроилась утка-кряква. Основного певца это не смутило. Он положил свою царственную руку на плечо коллеги и пел в полный голос, редчайшего, благородного тембра. Пристроившийся политик вякал невпопад и одной рукой подтягивал штаны, отчего его плечо поднималось.
Зал покровительственно хохотал. Я подумала, что этот безголосый, мощный и опасный, как кабан, тоже когда-то был маленький и его любила мама. Детскость проступала сквозь клыки.
Песня кончилась. Кабан соскочил со сцены, вернулся на место. А певец остался и стал петь еще. Не мог остановиться.
Зал подпевал — тоже не мог не петь, так знакомы, прекрасны и утоляющи были мелодии, — в ритме марша, потом в ритме вальса.
Над залом кружились музыка, молодость, богатство, власть — все это сплеталось в тугую розу ветров. Я слышала ее дуновение на своем лице. Вот она — жизнь. Ее эпицентр.
Вспомнила лицо усопшей. Мне стало неловко перед ней: где она и где я? Но ей, должно быть, все равно. Оттуда, где она сейчас, совершенно не важно все, что здесь. Да и есть ли это «оттуда»… Лучше не знать.
Придет время — покажут. И все окажется просто, так просто, что мы удивимся и захотим рассказать оставшимся. А уже не рассказать…
Наоми лучилась глазами и зубами, ее молодой лоб блестел, как мытая тарелка. Ее жизнь стояла на программе цветения.
Певица в перьях кокетничала с кабаном. Она любила силу и власть, а он любил певиц в перьях.
Актриса Макропулос пела вместе со всеми. Песня стерла грани между номинантами и зеваками, между молодыми и старыми. Все объединились, как в храме.
Банкиры пили под музыку. Они не пели, но музыка звучала у них внутри.
Голубые юноши внимали звукам, глядя в пространство. Они особенно остро чувствовали природу прекрасного и боялись помешать или спугнуть.
Жизнь, как большая круглая пластинка, поставленная на патефонный диск, — кружится, убывая с каждым витком. Но пока она кружится и звучит — кажется бесконечной. А может, и бесконечна. Если бы знать…
Я поехал с мамой в дом отдыха. В это лето я поступил в институт и мама взяла меня отдохнуть. А вместе с мамой поехала ее подруга с дочкой. Дочку звали Людка. Людке было шестнадцать лет, но она вела себя как ребенок, притом избалованный. У нее было какое-то запоздалое развитие. В шестнадцать лет она вела себя как в десять. Мама мне объяснила, что она болела, училась дома, в школу не ходила, с ровесниками не общалась, ее баловали. Ее болезнь называлась ревмокардит. Инфекция жрет сердечный клапан, жуткая вещь…
— Да… — сказала я. — Знаю.
— Откуда ты знаешь?
— У меня тоже был ревмокардит.
— Ну вот… Наши мамы уезжали на работу, а нас оставляли одних. Мне говорили: Митя, следи за Людой.
— Ты и следил, — подсказала я.
— Да нет. Она мне не нравилась. Дура какая-то… Сзади подкрадется и крикнет над ухом. От неожиданности кишки обрываются. Или вырвет что-нибудь из рук и удирает: отними, отними… Раздражала ужасно. Просто дуры кусок.
— А почему кусок, а не целая дура?
— Она, в общем, была очень способная. Я с ней занимался математикой. На ходу хватала.
— И однажды вы пошли купаться, — напомнила я.
— Ты знаешь? Я тебе рассказывал? — догадался Митя.
Он действительно рассказывал мне эту историю, но ему хотелось еще раз восстановить в памяти тот день сорокалетней давности. И я великодушно соврала:
— Может, рассказывал, но я забыла.
— Да. Пошли мы купаться. Она разделась, я на нее, естественно, не глядел. Только обратил внимание, что ее купальник сшит из простыни. Наши мамы были бедные, денег не было на готовый купальник. А может, их тогда у нас не продавали. Пятидесятые годы, послевоенная разруха. Холодная война. Импорта не завозят, не то что теперь… Короче, вошла она в воду. Плавает, визжит, барахтается, как пацанка. А потом вышла — я обомлел… Белый батист намок, облепил ее, и Людка вышла голая. Шестнадцать лет… Груди как фарфоровые чашки, темные соски… Бедра и талия — как ваза… И темный треугольник впереди. А я до этого никогда не видел голую женщину. Никогда. Стою как соляной столб. Не могу глаз отвести. Ты меня понимаешь?
— А чего тут непонятного? Конечно, понимаю. А дальше?
— Ну, она что-то сообразила, смутилась. Быстро оделась, натянула юбку. И стала под юбкой снимать мокрые трусы. Они не снимались. Она прыгала на одной ноге. В конце концов сняла. А я не мог отделаться от мысли, что под юбкой она голая и прохладная.
Лифчик снимать не стала, надела кофту. И кофта сразу намокла, впереди круги, величиной с блюдце.
Мы молча пошли в столовую. Она впереди, я сзади. Оба пришибленные, как Адам и Ева, которые откусили от яблока и что-то поняли.
Дмитрий замолчал, как будто нырнул в тот давний летний день.
— А потом… — поторопила я, хотя знала, что потом…
— Приехали родители. Впереди были выходные, конец пятницы, суббота и воскресенье. Мы еле дождались, чтобы настало утро понедельника и они бы укатили на работу.
Вот настало утро понедельника. Потом полдень. Солнце буквально палило. Как в Африке. Мы снова отправились купаться. Она снова разделась. Тот же самый купальник. Все по схеме. Она вошла в воду, вышла из воды… И тут я упал на траву от смеха… У нее в трусах, напротив треугольника, — сложенный вчетверо квадратик носового платка. Это она прикрылась, чтобы не просвечивало… Я валялся по траве и смеялся довольно долго, зажмурив глаза от радостного напряжения. А когда открыл глаза, увидел, что она сидит на земле и плачет. Подняла колени, лицо — в колени, и так горько, как плачут только дети.