— Иначе я не встретила бы тебя…
Они молчали, но это было наполненное молчание. Чем? Всем: острой надеждой и сомнением. Страстью на пять минут и вечной страстью. Молчание — диалог.
В комнату вошла Саша. Что-то спросила. Потом вошел Димка, что-то не мог найти. Какой может быть диалог при посторонних.
Свои в данную минуту выступали как посторонние.
Через две недели Татьяна уезжала в Израиль. Ее должен был принять госпиталь в Хайфе. Предстояла операция: реконструкция стопы. За все заплатил спорткомитет.
Провожал Димка.
— Что тебе привезти? — спросила Татьяна.
— Себя, — серьезно сказал Димка. — Больше ничего.
Татьяна посмотрела на мужа: он, конечно, козел. Но это ЕЕ козел. Она так много в него вложила. Он помог ей перетанцевать Мишу Полянского, и они продолжают вместе кружить по жизни, как по ледяному полю. У них общее поле. Димка бегает, как козел на длинном поводке, но колышек вбит крепко, и он не может убежать совсем. И не хочет. А если и забежит в чужой огород — ну что же… Много ли ему осталось быть молодым? Какие-нибудь двадцать лет. Жизнь так быстротечна… Еще совсем недавно они гоняли по ледяному полю, наматывая на коньки сотни километров…
Татьяна заплакала, и вместе со слезами из нее вытекала обида и ненависть. Душа становилась легче, не такой тяжелой. Слезы облегчали душу.
Как мучительно ненавидеть. И какое счастье — прощать.
— Не бойся. — Димка обнял ее. Прижал к груди.
Он думал, что она боится операции.
Татьяна вернулась через неделю.
Каждый день в госпитале стоил дорого, и она не стала задерживаться. Да ее и не задерживали. Сломали, сложили, как надо, ввинтили нужный болт — и привет.
Железо в ноге — не праздник. Но раз надо, значит, так тому и быть.
Два здоровых марроканца подняли Татьяну в самолет на железном стуле. А в Москве двое русских работяг на таком же стуле стали спускать вниз. Трап был крутой. От работяг несло водкой.
— Вы же пьяные, — ужаснулась Татьяна.
— Так День моряка, — объяснил тот, что справа, по имени Коля.
Татьяна испытала настоящий ужас. Самым страшным оказалась не операция, а вот этот спуск на качающемся стуле. Было ясно: если уронят, костей не соберешь.
Но не уронили. Коля энергично довез Татьяну до зеленого коридора. Нигде не задержали. Таможня пропустила без очереди.
За стеклянной стеной Татьяна увидела кучу народа, мини-толпу. Ее встречали все, кто сопровождал ее в этой жизни: ученики, родители учеников, тренер Бах, даже массажистка с Тулуз Лотреком и подольский врач. Переживал, значит.
Миша и Димка стояли в общей толпе.
Татьяну это не смутило. Это, конечно, важно: кто будет рядом — тот или этот. Но еще важнее то, что она сама есть у себя.
Увидев Татьяну, все зааплодировали. Она скользила к ним, как будто возвращалась с самых главных своих соревнований.
Я летела в Париж по приглашению издательства. Рядом со мной сидела переводчица Настя, по-французски ее имя звучит Анестези. Вообще она была русская, но вышла замуж за француза и теперь жила в Париже. В Москве остались ее родители и подруги, по которым она скучала, и в Москве обитали русские писатели, на которых после перестройки открылась большая мода. Настя приезжала и копалась в русских писателях, как в сундуке, выбирая лучший товар. Это был ее бизнес.
Поскольку писатели в большинстве своем мужчины, а моя переводчица — женщина тридцати семи лет, в периоде гормональной бури, то поиск и отбор был всегда захватывающе веселым и авантюрным.
Настя наводила у меня справки, спрашивала таинственно: «А Иванов женат?» Я отвечала: «Женат». — «А Сидоров женат?» Я снова отвечала: «Женат». Все московские писатели почему-то были женаты. Но ведь и Анестези была замужем. Я думаю, она подсознательно искала любви с продолжением и перспективой. Женщина любит перспективу, даже если она ей совершенно не нужна.
У Анестези были ореховые волосы, бежевые одежды, она вся была стильно-блеклая, с высокой грудью и тонкой талией. Одевалась дорого, у нее были вещи из самых дорогих магазинов, но обязательно с пятном на груди и потерянной пуговицей. Неряшливость тоже каким-то образом составляла ее шарм. Она безумно нравилась мужчинам.
Именно безумно, они теряли голову и становились неуправляемы, и делали все, что она хотела. Это тоже входило в бизнес. Настя скупала русских писателей за копейки, и они были этому очень рады.
Самолет взлетел. Я видела, как человек, сидящий впереди, осенил себя крестом, а потом отвел руку чуть вперед и вверх — и перекрестил самолет. Мне стало грустно, непонятно почему. Самолет — это всегда грань. Интересно, когда люди гибнут скопом — это что-то меняет? Это не так обидно, как в одиночку? Или все равно?…
— Я люблю своего мужа, — сказала вдруг Анестези. Видимо, у нее тоже появилось тревожное чувство.
Самолет взлетел и взял курс на Париж. В это же самое время где-то в Гренландии поднялся в небо ураган, в дальнейшем ему дали имя «Оскар», и тоже направился в сторону Парижа. Оскар и самолет с разных концов летели в столицу Франции.
— Я его люблю страстно, — добавила переводчица глухим голосом.
— Тогда почему ты все время уезжаешь из дома? — удивилась я.
— У него секретарша. Полетт. Только ты никому не говори.
— Откуда ты знаешь?
— Они проводят на работе по восемь часов. И всегда вместе.
— Ну и что? Это его работа.
— Когда люди все время вместе, они становятся ОДНО. Он ходит домой только ночевать.
— Это тоже много, — сказала я. — Где бы ни летал, а приземляется на свой аэродром.
— Не хочу быть аэродромом. Я хочу быть небом. Чтобы он летал во мне, а не приземлялся.
— А сколько вы женаты? — спросила я.
— Двадцать лет. Он мой первый мужчина, а я его первая женщина. Он захотел взять новый сексуальный опыт.
Последняя фраза звучала как подстрочник. И я поняла, что Настя, когда волнуется, начинает думать по-французски.
Я не предполагала в Анестези таких глубоких трещин. Я думала, у нее все легче, по-французски. Между ее высоких ног прятался маленький треугольник, наподобие Бермудского, куда все проваливались и исчезали без следа. Все, кроме одного. Ее мужа.
— Ты боишься, он уйдет? — спросила я.
— Нет. Не боюсь. Он любит нашу дочь.
— Значит, он останется с тобой…
— Но будет думать о другой.
— Пусть думает о чем хочет, но сидит в доме.
— Только русские так рассуждают.
— Но ведь ты тоже русская, — напомнила я.