Из волн выходила большая белая Стелла. Возле нее Юкин — в брызгах и в больших зеленых глазах. Он подхватывал ее на руки, и уносил снова в море, и сбрасывал там, как тяжесть. Они были молоды, счастливы и не скрывали ни того, ни другого. Ни третьего.
После поступка Раскольникова-Минаева уже никто ничего не скрывал. Он как будто снял все условности и запреты. Заразил микробом вседозволенности.
С группой что-то случилось. Все пошло вразнос.
Строгие музейные дамы выбрали себе кавалеров и — как на войне. Однова живем. Завязавшие алкоголики — развязали. Вошли в штопор. Шел пир во время чумы. Группа советских туристов превратилась в табор.
Романова ни в чем не участвовала. Она тосковала. Раскольников ушел, вырвал с мясом кусок души, и на месте отрыва текла кровь. И болело. Однажды отвлеклась от боли и увидела себя на пароходике. Группа направлялась на остров Капри. Юкин держал большой венок из еловых веток с натуральными красными гвоздиками, вделанными в хвою.
— Что это? — спросила Романова.
— На могилу возложить.
— Кому?
— Ленину, кому же еще…
В программу входило возложение венка.
Юкин был пьян и все время норовил лечь на венок. И улегся в конце концов. И заснул. Надя Костина растянулась рядом.
Итальянцы показывали пальцами и говорили одно слово:
— То-ва-ри-щи…
Говорили по слогам, потому что сразу было трудно произнести.
Памятник Ленину виднелся с берега. Его профиль был высечен на белой колонне, и Ленин мало походил на самого себя. Возможно, местному скульптору дали только словесный портрет: профиль, лысина и борода.
Когда сходили с пароходика, Богданов подал Романовой руку.
— Не трогай ее за руку, — предупредил двоеженец. — Останешься…
— Почему? — не понял Богданов.
— А ты думаешь, почему Минаев сбежал?
— А почему?
— Влюбился и сбежал.
— Если бы влюбился, не сбежал, — откомментировала Надя Костина. — Или хотя бы предупредил: дескать, «не жди».
— А может, и предупредил, — не выдержала Романова.
Самолюбие победило здравый смысл.
Лаша округлил глаза:
— А что же ты нам не сказала?
— Все на экскурсию ехали. Где я вас возьму?
— Все равно. Надо было предупредить, — заметила старушка аккуратным голоском.
Романова поняла, что сделала нечто крайне опрометчивое. Но слово не воробей… Оно уже вылетело. И взвилось в высоту.
Романова испытала томление под ложечкой, как будто оттолкнулась на санках с горы и заскользила вниз. Куда? А черт его знает. Может быть, там в конце концов прорубь с зеленой водой…
Теперь к чувству боли примешивался СТРАХ. Мысли заметались, как мышь в уборной. Какой выход?
Романова сообразила, что Руководителю доложат. Возможно, уже доложили. И будет лучше, если он все узнает ОТ НЕЕ.
Группа шла по тропинкам острова Капри.
Экскурсовод показывал дом, где жил Горький. Здесь жил Горький, и его друзья, и семья, и очаровательная невестка Тимоша, в которую все были влюблены. Зачем Горький послушал Сталина и вернулся?
Романова подошла к Руководителю и тронула его за рукав:
— Мне надо с вами поговорить.
И рассказала от начала до конца, включая отвисшую челюсть, подругу Машу. Провидение Господне, розданные метлы, двух музыкантов и двух наркоманов.
Романова говорила, говорила и чувствовала, как исторгающиеся слова облегчают не только душу, но и плоть. Было тяжело, как будто заглотнула камень. А теперь этот камень дробился и высыпался песком.
Романова закончила. Руководитель молчал. Потом спросил:
— Вы кому-нибудь это говорили?
— Да.
— Кому?
— Всем.
— Так…
Тропинка вилась в гору. Идти было тяжело.
— Я виновата в том, что не предупредила? — прямо спросила Романова.
— Почему? Предупреждать — это вовсе не ваша функция. Вы турист. Ваша задача — видеть и познавать. А не предупреждать.
— Вот именно, — обрадовалась Романова.
Руководитель остановился. Смотрел по сторонам. Они стояли на высоком холме. Внизу море выпирало боком, и было заметно, что Земля в этом месте закругляется.
— В тридцать седьмом меня посадили, — сказал Руководитель. — Я сидел в камере с одним паханом. Он меня учил: то, что ты не скажешь, прокурор никогда не узнает. Все, что он может узнать, — только от тебя.
Руководитель давал совет: молчи.
— Меня посадят? — тихо спросила Романова.
— Посадить не посадят, но кислород могут перекрыть.
Перекрыть кислород — значит не давать работу. Не печатать. Забыть. Была такая художница и больше нет.
Именно об этом предупреждал Раскольников, уходя:
«Я не хочу, чтобы у тебя из-за меня были неприятности».
«А я хочу!»
«Будут».
Теперь можно сказать: есть.
— Ну? — спросила Маша.
— Сбежал…
— Так… Ты кому-нибудь сказала?
— Сказала, — упавшим голосом ответила Романова.
— А про меня?
— И про тебя.
Наступила тишина. Романова подумала, что телефон отключился, и подула в трубку.
— Не дуй. Я здесь, — отозвалась Маша. — Ты что, не понимаешь, что меня теперь не выпустят в Москву к матери?
Романова тяжело замолчала.
Если разобраться: человек захотел жить и работать в чужой стране. Почему Гоголь мог прожить в Италии восемь лет? И Ленин, в конце концов, сочинял революцию в Швейцарии. Почему им можно? А Раскольникову нельзя? Почему он должен удирать, будто прыгать с пятого этажа? И почему теперь все должны это расхлебывать?
— А ты-то при чем? — спросила Романова.
— А при том, что я должна была заявить. А я не заявила.
— Почему мы все должны быть доносчиками? Разве у них нет для этого специальных людей? Почему мы все поголовно должны стучать друг на друга?
— Ты где живешь? — спросила Маша.
Этот же вопрос задавал Раскольников. Как на него ответить? Почему надо было выехать в Италию, чтобы УВИДЕТЬ, где она живет? Почему всем ясно, а ей нет?
Сорок тысяч «почему». Вот и стой, перемазанная дегтем.
— Я себя ненавижу, — сказала Романова.
— Я тебя тоже, — не пощадила Маша.