Агни Парфене | Страница: 21

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Саша не мог смотреть ему в глаза. Он хотел закричать. Ударить его. Это ведь — неправда. Этого просто быть не может… Как он не понимает, что этого никогда не должно случиться?

— Нет, — прошептал он. — Нет…

Дядя Миша молчал. Он знал, что пока Саша не может принять этого.

— Он… Он же здоров! Он всегда был здоров!

— Он уже давно болен, Саша. Рак.

В самом этом слове таилась угроза, разрушение, не только жизни деда — и его, Сашиной, тоже… Обрыв. Край пропасти.

Край пропасти, и там — они вдвоем с дедом. Почему им надо расплачиваться за чужие грехи? Почему — им? Почему не прадеду, который умер в глубокой старости, ведь это он совершал, говорят, преступления, он — убивал, он — грабил храмы? Почему не матери-самоубийце, бросившей вызов и Богу, и самой жизни?

Почему — им с дедом, двум самым невинным, почему?

Его душа кричала, его душа билась, как птица в силках, — Саша не мог уже справиться с собой, он выскочил наружу — где-то далеко пела безмятежная птица, макушки деревьев освещали ласково солнечные лучи, и он подумал, что ничего плохого в таком мире быть не должно. Не может быть… И — зная, что это не так, что плохое уже — есть, испытал еще более сильный приступ боли — в этом вот, солнечном, ласковом мире именно с ним, Сашей, скоро случится беда.

Уже случилась.

Он пошел по дороге, все дальше и дальше от дома, в сторону монастырских руин, не оглядываясь, — как будто зная, что там, возле дома, стоят два человека, для которых он, Саша, очень дорог, молча смотрят в ту сторону, в которую он уходит сейчас, и им обоим больно от его боли, и оба они не знают, может быть, впервые, что им делать, и — как помочь ему с ней справиться.

Он сам не помнил, как дошел до монастыря — казалось, он не шел, а летел, и, несмотря на сгущающиеся сумерки, ему не было страшно — боль заглушала страх. Ему хотелось упасть лицом в траву — и просто лежать так вечность, потому что сил плакать у него не было.

Он вошел внутрь — и остановился там, где стояли унылые кресты. Когда-то здесь было кладбище, тут хоронили монахов монастыря. А что стало с теми, кого не предали земле? Мысль эта пришла в голову внезапно, отозвалась болью в сердце и страхом. Может быть, они — так и бродят по монастырю неслышными, тихими тенями?

Тихими голосами поют «Радуйся», как в том стихотворении, которое так любит его дед:


And wherefore rather I made choice

To commune with that barren voice,

Than him that said, «Rejoice! Rejoice!». [7]

Но — вслед за Теннисоном дед мог воскликнуть: «Для чего же я вступил в беседу с этим унылым голосом, а не с другим, говорящим: „Радуйся!“?»

А он — Саша?

Он остановился внезапно прямо перед могильным памятником, на котором — словно неведомый пастырь не желал и после смерти своей покидать места своего служения, были изображены Евангелие и крест, и — невольно, наклонив голову, положил руку на Евангелие. «Что мне делать? — спросил он неслышно, одними губами. — Я останусь совершенно один, когда дед уйдет. Мне страшно, мне очень страшно. Что мне делать, Господи?»

И — тихо зашуршала листва, повинуясь налетевшему ветру, — Хэре, Нимфи Анимфевте…

— Хэре, оде тон Серафим, хара тон Архангелон, — отозвалось где-то в самой глубине монастыря.

Саша оглянулся. Ему не было страшно. Он сделал шаг в сторону и, подняв голову высоко-высоко, закричал:

— Но я не могу радоваться! Мне плохо, Господи! Мне так жаль деда, и я ничем, ничем не могу ему помочь!!

И хотя теперь вокруг царила тишина, спокойная и величественная, он почувствовал, что ему стало намного легче. Как будто кто-то невидимый провел рукой по его лицу, убирая слезы.

— Хэре, Нимфи Анимфевте, — прошептал он благодарно. — Ра-дуй-ся… Rejoice…

Оказавшись дома, Лика испытала невероятное облегчение — как будто закрывшаяся дверь отрезала от нее мир сегодняшнего вечера, и теперь все происшедшее с ней казалось ей туманным, нереальным и зыбким. Осталось только какое-то странное, горькое ощущение — но и оно скоро растаяло под натиском обычных дел, маминого голоса, которая рассказывала ей о какой-то передаче по каналу «Культура» — кажется, она говорила о Каппадокии и о том, что сейчас там в опасности древние фрески. И как люди не понимают, что нет ничего прекраснее, и сама Каппадокия — волшебное место, и они туда обязательно должны съездить, пока люди, эти варвары, все не уничтожили… Лика слушала, кивала, пила чай, отвечала — и думала, что этот мир, уютный, теплый, ласковый — дарован человеку во спасение и в поддержку, а о хрупкости этого мира ей думать сейчас не хотелось. Смутное ощущение тревоги не уходило, словно ее, Ликиному, миру и в самом деле угрожали, как Каппадокии.

Угроза была слишком близко, странная, почти невидимая, но — ощущаемая, как будто кто-то дышал ей в лицо холодом, и — снова ей почему-то вспомнилась та тень за витриной, и Лика невольно поежилась.

Почему он (или она!) произвел на нее такое впечатление? Ее воображение наделяет совершенно неизвестных людей магическими свойствами, да что там люди — уже и предметы в ее руках словно оживают, действуют на нее. Что с ней творится?

Сначала история с иконой — теперь это головокружение на улице, прямо на улице, от одного взгляда на какую-то тень…

— Так не может продолжаться…

Нет, если так будет продолжаться дальше, ей ничего не останется, как подыскать себе хорошего психоневролога.

Ее положат на кушетку и будут спрашивать про детство, и Лика начнет смеяться, потому что ей всегда бывает смешно смотреть эти сеансы в фильмах. А самое главное — ей совсем не хочется рассказывать про свои ощущения неизвестным людям.

— Я справлюсь сама, — пробормотала она.

— Что? — посмотрела на нее удивленно мать.

— Так, это я сама с собой, — рассмеялась Лика. — Ты же знаешь, я иногда очень глубоко задумываюсь.

Чтобы отвлечься, она взяла книгу, которая лежала тут, рядом, и удивилась тому, что мама снова читает английскую поэзию — она уже давно не брала в руки этот томик, темно-зеленый, с золотым тиснением, почему вдруг сейчас эта страсть к изящному словоплетению к ней вернулась?


…Вниз погляжу ли, в пропасть, — там в теснине

Слепой туман клубится: столько мы

Об аде знаем; обращаю взор

Вверх — облачной текучей пеленою

Закрыто небо; застит кругозор

Туман — он подо мной и надо мною… [8]

Она прочитала строчки Китса вслух, мать обернулась и посмотрела на нее недоуменно, с легким испугом.