Обращенные | Страница: 44

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Подожди, подожди, — торопливо произносит она. И зажмуривается. — О'кей, — она изо всех сил вытягивает свою ручонку.

Теперь эта ручка выглядит так, словно вырезана из кости — никаких суставов. Она остается в таком положении достаточно долго, после чего, наконец, снова открывает глаза. Сначала один, потом другой.

— Марти? — спрашивает она. — Что-то не так?

Конечно, она горит. Вся. Когда я кладу свою холодную ладонь на ее горячий лобик, то понимаю лишь одно: «горячо». Но любой вампир чувствует это при первом прикосновении к смертному, прежде чем начнется теплообмен, прежде чем я начну чувствовать его как продолжение самого себя. У нее высокая температура — но насколько высокая? Вот в чем вопрос. И вот я сижу тут как придурок и пялюсь на свою порозовевшую ладонь, которая понемногу остывает и бледнеет.

И тут меня осеняет.

Я вливаю пинту крови в резервуар своего «Мистера Плазмы», задвигаю колбу на место и нажимаю кнопку «нагреть». Маленькие красные циферки щелкают, сменяя друг друга, потом замирают. Моя модель оборудована кулисным переключателем, так что я могу сделать температуру выше или ниже по своему желанию. И вот какую я выставляю сейчас:

Девяносто восемь и шесть десятых градуса по Фаренгейту. [56]

Это цифра, на которую я смотрю сейчас, ужасно довольный своей изобретательностью, и ужасно боюсь того, что благодаря этой изобретательности может открыться. Сжав колбу в ладонях, я жду до тех пор, пока не перестаю чувствовать свои руки как нечто отдельное от предмета, к которому они прикасаются. Это всегда совершенно дикое ощущение — когда достигается точка таяния, точка разложения. Вы чувствуете каждый градус как пульсацию, как короткое «вяк-вяк» в своей крови. В своих висках. В каждой точке, в которой бьется пульс. Поначалу часто-часто, потом все медленнее и медленнее, пока «вяк-вяк» не смолкает. И тогда где-то на заднем плане возникает гул — это означает «нет различий», «нет разделения», «нет обособленности». И вы ловите себя на том, что вы становитесь единым целым, скажем, с чашкой кофе, которую вы заказали, чтобы не слишком напугать свою очередную жертву.

Способность принимать температуру окружающей среды всегда очень помогала вампирам обольщать смертных. Мы прислоняемся к печным дверцам, облокачиваемся на нагретые капоты автомобилей, держим в ладонях чашки с горячим кофе — ради тепла, которое необходимо нам для маскировки. И тогда наши руки могут касаться вашей щеки, ласкать вашу шею, наши потеплевшие пальцы пробегают по вашей обнаженной коже. Вы никогда не узнаете, что происходит. Вы никогда не заподозрите, что мы заимствуем ваше тепло и возвращаем его до единого градуса — именно поэтому у вас возникает ощущение, что вы сами прикасаетесь к себе. Именно таким должно быть прикосновение идеального любовника.

Но сейчас эта термодинамика обольщения лишь подливает масла в огонь родительских страхов.

Вот когда начинаешь чувствовать, что такое карма. Каково это — платить и расплачиваться. Я сбежал от жизни, когда не-умер, но сейчас… сейчас жизнь поймала меня и собирается отнять у меня единственное, что может — мое солнце, моего невинного свидетеля, которого слишком легко убить…

Я выпускаю из рук колбу и чувствую себя примерно так, как должна чувствовать амеба, которая только что пережила фазу деления. Это ощущение длится лишь миг, затем проходит. Прежде чем позаимствованное тепло рассеивается, я кладу ладонь на лоб Исузу и молюсь где-то в глубине души, чтобы этот внутренний гул продолжал звучать, не смолкал. Это будет означать, что температура у нее такая же, как у моего «Мистера Плазмы» — девяносто восемь и шесть по Фаренгейту. Это будет означать, что с ней все в порядке, что означает, что она, возможно, просто замерзла. Возможно, что-то пришло и ушло само собой.

Возможно, и беспокоиться не о чем. Возможно, буря миновала.

Но гул смолкает. Я чувствую отчетливое «ва-а-а-а!», едва моя кожа соприкасается с ее кожей.

Хорошо, хорошо, твержу я себе. Нет смысла паниковать. Ее лоб на пару градусов теплее, чем колба с плазмой. Этого следовало ожидать. Может быть, моя рука начала отдавать тепло, процесс дошел до этой точки и остановился, так что все будет нормально. Верно? Верно.

За исключением того, что это «вяк-вяк-вяк» продолжается, и я начинаю считать их, как секунды между вспышкой молнии и ударом грома: раз Миссисипи, два Миссисипи, три Миссисипи… при условии, что этот метод измерения столь же точен. Но…

По моим подсчетам, температура у Исузу около ста десяти градусов по Фаренгейту. [57] Я бледнею, хотя бледнеть мне некуда.

— Марти, — подает голосок Исузу. Сейчас услышать этот голосок труднее, чем обычно — сквозь шипение чужой крови у меня в голове. — Марти? — повторяет она. — Что-то не так?

Насколько я помню, выше ста четырех по Фаренгейту у меня температура не поднималась. Это случилось, когда мне было шесть лет. Мама окунула меня в ванну, которую наполнила холодной водой с кубиками льда, которые принесла из аптеки. Я плакал от холода, а она плакала из-за того, что вынуждает меня вынести такие муки. В то время я понятия не имел, насколько это серьезная вещь — лихорадка, и понятия не имел о том, что дети, такие как я, умирают. Все, что я знал — это что я заболел, и мама, похоже, наказывает меня за это.

— Пожалуйста, — молил я, цепляясь за край ванны, пытаясь выбраться.

— Нет, — и рука ложилась на лоб, сталкивая меня обратно.

— П-п-п-прости, пожалуйста, — повторял я, маленький лихорадящий мальчик-католик, виновный с самого своего рождения, которого периодически призывают, чтобы заплатить за это.

Я снова повторяю попытку.

— Нет.

Вода такая холодная, что я чувствую этот холод всем нутром, он пробирает до костей.

— Н-н-н-но…

— Нет! — крикнула мама, отталкивая меня.

Жилы на ее шее напряглись так, что, казалось, готовы лопнуть.

— Я б-б-б-больше не б-б-б-буду. К-к-к-клянусь.

Вот когда мама шлепнула меня, и я прекратил плакать. Прекратил умолять. Прекратил попытки вылезти из ванны. Я просто онемел — и посмотрел ей в глаза. И мама сделала то же самое.

Я не знаю, как умирают дети — такие, как я. Я не знаю, были ли они счастливее тех, кто не умер — тех, кто нашел свой конец в машине, которая дышала за них. Я только знаю, что моя мать наконец-то постигла истину… и все равно сделала то, что собиралась сделать. Даже если бы это убило нас обоих.

Ясно, что при температуре в сто десять градусов речь уже не о лихорадке. Это температура, при которой закипают мозги. Это область, про которую говорят «крыша плавится».

Это то самое «слишком», из которого получается «слишком много». При ста десяти градусах состояние помрачения переходит в спонтанное окисление. И вот я уже сгребаю маслянистый пепел с кухонного пола. Может быть, я сосчитал одно «вяк», когда должен был подсчитать «вяк-вяк». Может быть, пульс этих «вяк-вяк» имеет что-то общее с бешеным биением моего сердца.