— Мама…
— Ты озяб, — добавляет она, — присаживайся.
Я сокращаю расстояние между нами. Я подумываю о том, чтобы коснуться ее плеча — но не делаю этого. Вместо этого я отодвигаю стул, на котором должен сидеть.
— Выглядит потрясающе, — говорю я, пожирая глазами натюрморт. — Не стоило так утруждаться.
Я смотрю на прядь ее волос, которая покачивается передо мной, над ее тарелкой, над ее стейком от Дельмонико, все еще источающим пар, над ее вилкой и ножом, которые вонзаются в мясо, но не шевелюсь, даже не пытаюсь.
— Как Дракула? — произносит она, когда, наконец, оживает и осмеливается снова посмотреть на меня.
— В общем, да, — отвечаю я, — но они там слишком много всего нагородили.
Она продолжает бросать короткие взгляды в сторону, когда думает, что я на нее не смотрю. Там, куда она поглядывает, лежит нож, и мне любопытно, собирается ли она ударить меня — если подумает, что ей придется защищаться от собственного сына. И тут меня осеняет. Я кладу руку на сияющее лезвие ножа.
— Вот, например, — я беру нож и держу его так, чтобы она видела меня и мое отражение в лезвии. — Как думаешь, каким образом Бела Лугоши причесывался, если не мог видеть себя в зеркале?
Моя мать улыбается, я тоже, но одними губами. Никаких клыков. Как скажет несколько лет спустя Кенни Роджерс, [88] вы знаете, когда спрятать, а когда показать. В конце концов, во мне, похоже, погибает игрок.
— Как?.. — спрашивает она, и я рассказываю.
Она спрашивает меня, на что похож мир, когда смотришь на него такими глазами, которые все как один расширенный зрачок. Что чувствуешь, когда кожа такая холодная.
— Мир свят, — говорю я. — Мир выглядит осиянным. Все в зареве. Все пылает. И чувствуешь, что все связано со всем, и ты тоже со всем связан. Как и все остальные.
— Как у буддистов, — говорит моя мать, не без злости. Так или иначе, у меня возникает ощущение: будь у нее выбор, кем быть ее сыну — вампиром или буддистом, — моя мать не задумываясь выбрала бы клыки, а не инь и ян. — Сын миссис Томпсон, Билли, тоже стал буддистом.
— Нет, — уверяю я ее, — нет, я просто пью кровь.
— Вот и славно, — отвечает она. — Потому что, знаешь, они болтают о мире и любви, а на самом деле такие противные… Сын миссис Томпсон, Билли, даже отказывается есть мясо.
— Я тоже больше не могу есть мясо, — говорю я. — И отварную кукурузу в початках не могу.
— Просто отлично. Ты не можешь. Билли Томпсон не хочет… — она на миг замолкает. — Знаешь, как он называет куриный суп?
Я пожимаю плечами.
— «Чай из трупа», — сообщает моя мать. — Он собственную мать до слез доводит. Честно говоря, я никогда не думала, что буддисты бывают такими противными.
Мне приходит в голову, что это касается скорее Билли Томпсона, чем буддизма, и уже готов сказать ей об этом, но не говорю. Потому что на самом деле это касается не Билли и не буддизма; это касается вещей, о которых не стоит говорить с вампиром. Вот к чему все идет. Чтобы не говорить о том, откуда я беру кровь, которую пью, и что я делаю с порожней тарой.
— Мама? — говорю я.
— Да, дорогой?
— Тебе очень не хватает папы?
Ее лицо становится лицом человека, который не представлял, что вампиры могли быть настолько противными. Не могу сказать, чтобы мне этого хотелось.
— Зачем ты спрашиваешь?
— Я…
— Конечно, я тоскую без твоего отца. Я плакала на его похоронах, Марти. В отличие от некоторых.
Теперь моя очередь удивляться тому, насколько люди бывают противными.
— Я…
— Это был твой отец. Даже Билли Томпсон плакал на похоронах своего отца.
Опять Билли Томпсон. Я уже начинаю ненавидеть это имя. И что-то нашептывает мне — то ли маленькая птичка, то ли маленькая мышка, разумеется, летучая — что в ближайшем будущем меня потянет на восточную кухню.
Между прочим, я упомянул папу не потому, что кто-то оказался противным. Причина — смерть. Смерть, умирание и не-умирание. Потому что из Европы со всеми ее смертями и всем заново пережитым горем, я привез некий план действий. И это был отличный план. В нем была симметрия. План был настолько хорош, настолько симметричен, что мое предложение должно встретит отказ. Моя мать дала мне смертную жизнь, и теперь моя очередь дать ей бессмертие. Она не должна умереть, как мой папа, и я не должен наблюдать за тем, как она умирает. Она будет жить, и я буду жить, и мы сможем разговаривать по телефону, когда кому-нибудь из нас станет одиноко — говорить ни о чем, говорить о погоде, — и мы сможем жить, зная, что другой из нас всегда будет на том конце провода.
Таков был план.
Я упомянул папу, чтобы все прошло как надо. В конце концов, бессмертие так просто не предлагают. Надо как-то подвести разговор к теме.
— Что ты имеешь в виду? — говорю я, глядя на женщину, которой только что предложил жизнь вечную.
— Мне очень приятно, что ты заботишься обо мне, дорогой, — говорит она. Но ее лицо сморщивается так, словно я укусил ее или сделал что-то ужасное. Она качает головой. — Нет. Я так не думаю.
С вашего позволения, я переведу. С вашего позволения, я представлю вам полную картину. Вот он я — сижу в нашей старой столовой, перед холодным стейком от Дельмонико, в моих ушах, если разобраться, все еще звенит после Второй мировой войны, голова все еще идет кругом после того, как я стал вампиром — и моя собственная мать говорит мне «спасибо, не надо». Когда я предлагаю ей бессмертие. Нет. Смерть прекрасна. Да будет смерть. Ей предлагают выбор — умереть или навсегда остаться со мной, со своим сыном. И она выбирает смерть.
Это был выбор между тигром и леди. Леди — это я, а моя мама уходит с тигром. Не стану отрицать, я чувствую себя слегка оскорбленным. Знаете, на что это похоже? Как если бы ваша родная мама сказала бы вам, что скорее совершит самоубийство, чем останется с вами.
— Какого хрена? — ору я.
И что же моя мама? Моя мама — все еще моя мама, и сегодня вечером она уже один раз закрыла глаза на то, что я помянул имя божье всуе.
Наверно, она считает, что это была просто увеселительная прогулка — война и иже с нею… но, откровенно говоря, у меня действительно не было никакой необходимости употреблять подобные выражения в ее доме.
— Следи за языком, Мартин! — она вскакивает, отвешивает мне пощечину… и задевает меня ногтями.
Я чувствую, как выступает кровь, а потом вижу, как длинная багровая струя ударяет прямо в праздничную скатерть, которую достали по случаю моего возвращения. Мы оба наблюдаем, как на белом наливается красный бычий глаз. И тут моя мать поднимает взгляд — возможно, для того, чтобы принести извинения… как раз вовремя: она видит, как царапина на моей щеке закрывается, словно крошечный рот, который будет вечно хранить тайну.