В первые недели моей новой ритуальной эпохи одевалка давалась с большим трудом, ведь я подходил к ней совершенно обессиленным. Но неожиданно тягостная рутина обернулась фейерверком ярких картинок, столь ценных для любого творческого человека. Я не любил одевалку как санитар, но был благодарен ей как писатель. Бережно собирал трагикомические моменты, которые дарило мне Царство мертвых под гул холодильника, чтобы затем отдать их страницам книги, которую ты держишь в руках.
Итак, на часах уже почти три, и я выкроил десятиминутный перерыв, плюхнувшись в «двенашке» на стул. Залпом опустошил стакан холодного чая, который был заварен еще утром, но добрался я до него только сейчас. Разминая ноющие руки, я мечтал. И хотя мечта эта была примитивной, серой и неказистой, она с легкостью затмила все остальные, радужные и красивые, став для меня главной. Безумно хотелось вытянуться на мягком упругом теле домашнего дивана, прикрыть глаза и замереть.
Но такая пустяшная малость была совершенно не доступна. Уже через несколько минут кто-то из Вовок появится в холодильнике, держа в обеих руках гроздья полиэтиленовых пакетов, словно заботливый отец семейства, возвращающийся домой с шопинга. Бывает, что пакетов пять, иногда и пятнадцать, атои больше. Сегодня девять. В принципе, не так много. Но только не для того, кто грезит о диване, кряхтя и выгибая перетруженную спину. В пакетах — вещи мертвецов и маленькая записка, несущая необходимую информацию. ФИО, время выдачи, и всякие особые примечания, вроде «усы не брить», «крестик одеть», «постричь ногти». Поставив пакеты рядком у стены, Вовка Бумажкин говорит традиционное «поехали», отчего я вспоминаю Гагарина. И мы начинаем.
— Карпина, — называет он фамилию очередного постояльца, вынимая записку из пакета. Но вытряхнув его содержимое на приземистый широкий стол, застеленный клеенкой, добавляет: «Не, не доставай».
— Почему? — удивляюсь я.
— Да ей любящий сынок только вот это принес, — поясняет Старостин, который принимал сегодня у родни вещи. Бумажкин протягивает мне две сложенные простыни, мятые и несвежие. И простенький нательный крестик на куске упаковочного шпагата.
— На поддон положи это дело, и записку сверху. — говорит он, берясь за следующий пакет, стоящий в очереди у стены.
— А одежда?
— Не будет одежды. Одна простынка вниз, другой накроем.
— То есть. голую хоронить будем? — уточняю я, открывая дверь секции.
— Значит, голую, раз родня так решила, — кивает он.
— Я его спросил: может, найдете чего-нибудь. халат там какой-нибудь. Не, говорит, у нее в шкафу сам черт ногу сломит, давайте простынкой накроем, — сказал Вовка Старостин.
— Да, ну и дела. И это сын ее был? Как таких земля-то носит, — устало покачал я головой, представляя себе гроб с абсолютно голой старушкой, накрытой изношенной простынкой.
— Ну, это уж не наше дело. Да и кто знает, может, она нудисткой была, — серьезно заметил Бумажкин, раскладывая на столе следующий набор вещей.
— Желание родни — закон. Хорошо, хоть простыни дал. И ведь крестик принес. Верующий, наверное, — ухмыльнулся он.
— Нудисткой? Интересная версия, — пробубнил я, доставая из холодильника следующего постояльца, который покинет этот мир завтра, в 9.30 утра.
Скажу честно, тогда я сомневался, что гражданка Карпина уйдет от нас на тот свет в чем мать родила. Надеялся, что в последний момент, когда гроб уже будет стоять на подкате, кто-нибудь из родни сунет мне в руки пакет с простенькой одежкой. Отчего-то было стыдно за Карпину, за все ее семейство и даже за двадцать первый век, в котором возможны такие похороны. Но позже, когда счет одетых мною покойников пошел на сотни, понял, что надежда эта была напрасной. Нередко, вытряхивая из пакетов на подсобный стол самые неожиданные наряды, вскоре перестал удивляться. И все же иногда возвращалось то чувство стыда, что испытал я, провожая в последний путь голую Карпину.
За несколько месяцев санитар Антонов невольно собрал целую коллекцию похоронных нелепостей. Самый распространенный конфуз — отсутствие носков и обуви. Тогда благообразный старик в строгом сером костюме-тройке, в белоснежной рубашке и при галстуке представал перед вечной жизнью босым. Нередко приходилось крепить орденские планки, доставшиеся покойному кровью, страхом и болью в годы войны, на заношенный грязный спортивный костюм из девяностых, то тут то там прожженный сигаретами. К нему прилагались яркие домашние тапки с массивными пушистыми помпонами. Иногда одежда мертвеца была настолько ветхой, что расползалась по швам буквально в руках. Одеть ее на окоченевшее тело, не порвав, — дело не из легких, ведь с ней приходится обращаться очень осторожно, будто с каким-нибудь артефактом. Бывало, что в наборе из шелковой блузки, легкомысленного нижнего белья и ажурных чулок отсутствовала юбка. «Ой, а юбку мы не нашли, — говорили родственники, словно в столице не было ни одного магазина, где ее можно было бы купить. И добавляли: — Так ведь под покрывалом не видно».
И мне ничего не оставалось делать, как согласиться. Они были правы — под покрывалом не видно. Да и зачем видеть? По мне, знать, что родной человек лежит в гробу в таком виде, вполне достаточно, чтобы он снился всю оставшуюся жизнь, сжимая треклятую юбку в мертвых руках.
«Мертвым ведь уже все равно», — возразят мне некоторые. Ияне стану спорить. Мертвым — да, все равно. Но. почему все равно живым? Признаюсь честно, я много думал об этом, пытаясь найти какой-то универсальный ответ на этот вопрос. Но так и не смог. Может, оглушение горем? Бесконечные слезы, нервы, водка, успокоительные препараты. Возможно, но это редкая причина. Почти все те, кто хоронил своих близких босиком или в одном исподнем, производили впечатление адекватных, спокойных людей. Людей, которые организовали непростое похоронное действо, пусть и с помощью агента. Некоторые из них торопили нас с выдачей тела, боясь опоздать в ресторан, где должны состояться поминки. У таких все под контролем. Отсутствие носков или юбки — никак не ужасная случайность. Они знают, что их нет. Но им все равно, словно мертвым. А вдруг. они и сами уже мертвы? Да просто не замечают этого.
Когда я задвигаю поддон с последним одетым постояльцем в прохладное нутро холодильника, то хлопаю дверцей чуть сильнее обычного, словно ставя жирную точку, завершая очередной рабочий день. Их немало за спиной. И сколько еще впереди. Кстати, сколько? Я не хочу гадать. Тяжелая работа, текущая сквозь меня сотнями и тысячами похорон, будто постоянно напоминает, что в какой-то из дней случатся и мои. В дождливую осеннюю среду или жарким июльским понедельником? А может, в заснеженную студеную пятницу или в цветущую майскую субботу. Но он обязательно настанет. Когда именно — тайна, укрытая от меня и всех живущих. И очень хочется, чтобы так было и впредь. Единственное, что я точно знаю, — этого не произойдет в воскресенье. Хоронить в воскресенье не принято, а потому в моргах выходной.
Прежде чем выйти из кафельного жилища гудящего британского холодильника, я подхожу к раковине, чтобы вымыть руки, ведь одеваем мы без перчаток. Несведущего человека, это, возможно, шокирует. Но тому есть две веские причины.