Письмо профессора Бондиле, отправленное из Фив в Каир Ямуту Омату.
«Дражайший месье Омат! Позвольте вновь поблагодарить вас за гостеприимство, оказанное мне на прошлой неделе. В глубине души я чувствую, что злоупотребил им, ибо слишком часто наносил вам визиты, впрочем, оправданные вашими заверениями, что мое общество вас нисколько не тяготит. Вилле вашей нет равных ни в Фивах, ни в окрестностях Фив (если не брать в расчет строения времен фараонов), а ваше радушие превосходит все европейские представления о таковом. Празднество же, на которое я был приглашен, лишь упрочило мое высокое мнение о вас, вашей дочери и достоинствах вашего дома.
Рассмотрев ваши претензии, выдвинутые на днях, я должен признать, что полностью разделяю вашу точку зрения. Ваши аргументы вполне убедительны и совпадают с тем, о чем я подумываю давно. Несомненно, ценности, обнаруживаемые экспедициями вроде моей, в большей мере принадлежат вам, как египтянину, нежели заграничным университетам. Я склонен серьезно отнестись к вашему предложению и обсудить с вами после вашего возвращения ту форму сотрудничества, которая удовлетворила бы нас обоих. Я готов предоставить вам в полной мере свои услуги, но так, чтобы не скомпрометировать экспедицию в глазах властей и не бросить тень ни на одного из моих коллег.
Позвольте мне подробнее остановиться на этом пункте. Местный судья, некто Кариф Нумаир, с невероятным тщанием наблюдает за деятельностью моей экспедиции, так что, боюсь, нам придется учитывать рвение этого достойного человека, если мы хотим, чтобы наше частное соглашение принесло ожидаемые плоды. Досточтимый судья наезжает на место раскопок с инспекциями, просматривает все наши записи, что создает проблему, урегулировать каковую способны лишь вы. Лично я не знаю, как лучше всего действовать в данном случае, но надеюсь на вашу опытность в подобных вопросах, ибо было бы неосмотрительно начать реализацию нашего плана без предварительной нейтрализации служебных амбиций упомянутого судьи.
Теперь, когда паводок спал, раскопки опять можно будет вести полным ходом, да и сезон относительной прохлады, нам на руку, и непросохший песок. С ним управляться легче, чем с мелкой сыпучей пылью, в какую его превращают сезоны жары. Не сомневайтесь, я буду держать вас в курсе всех наших достижений в области изучения прошлого вашей страны. У меня есть все основания полагать, что мы стоим на пороге великих открытий. Их обещают каждая напольная плитка, каждый фут отвоеванной у пустыни стены. Почту за честь принять вас у себя, когда вы вернетесь, чтобы оговорить условия нашего соглашения.
С наилучшими пожеланиями и убежденностью, что наши совместные усилия послужат залогом нашего дальнейшего процветания,
искренне ваш
Ален Бондиле.
22 ноября 1825 года, Фивы».
— Что это за фараоны, о которых он пишет? — потрясая письмом, вскричала Мадлен и тут же повернулась к Эраю Гюрзэну: — Что вам о них известно?
— Практически ничего, — ответил тот. — Я слыхал о Рамзесе и еще кое о ком. Все остальные — загадка. — Коптский монах стоял у высокой конторки, разглядывая древнюю надпись. — Первую половину я еще могу как-то понять, но конец фразы, — он постучал карандашом по листу, — совершенно непостижим.
— Почему? — спросила Мадлен. — Что вас ставит в тупик?
— Мне кажется, все дело в стиле. Эта фигурка, например, совершенно не похожа на те, что встречались мне прежде. Она может означать непереведенное до сих пор слово или просто являться вариантом уже известного нам понятия. Как это узнать? — Гюрзэн отошел от конторки и устремил взгляд в окно, словно ответ висел где-то там — в полуденном воздухе Фив.
Они находились в приемной виллы Мадлен, превращенной в большой кабинет путем перемещения диванов и всей остальной мебели в столовую и одну из спален. Теперь тут главенствовали широкий раскладной стол и два запирающихся секретера.
— Эхнатон, — сказала Мадлен, заглядывая в письмо. — Этот фараон нам поможет. Если верить тому, что говорит Сен-Жермен, мы еще с ним столкнемся. Он перенес столицу — должно же об этом хоть где-то упоминаться.
— Если только последующие правители не повелели стереть с камней его имя, — заметил Гюрзэн. — Такое случалось.
— Да, вы говорили, — кивнула Мадлен. — Тем не менее, если бы нам удалось сыскать одну-единственную зацепку, мы сумели бы разобрать очень многое и, может быть, даже восстановить хронологию. — Ее фиалковые глаза засияли. — Как бы мне хотелось использовать это письмо! Каждое слово в нем ценно. Но как объяснить, откуда оно у меня? Как на него ссылаться, не создавая при том… трудностей ни для себя, ни для Сен-Жермена?
— Никто не поверит ни вам, ни ему, — проворчал коптский монах. — Скажут, что все это выдумка, да и только. Всегда легче сомневаться, чем верить. — Какое-то время он сосредоточенно делал пометки на полях лежащего перед ним листа, потом отложил карандаш. — Сен-Жермен со мной никогда особо не откровенничал, но я почему-то верю, что он знает прошлое не понаслышке. И то, что у вас в руках, служит лишним тому подтверждением — разве не так?
— Да, — настороженно согласилась Мадлен. — Более или менее служит.
Гюрзэн, помолчав, склонился над иероглифами. Через какое-то время он снова заговорил.
— Дитя мое, все, что вы сочтете нужным доверить мне, останется тайной, как если бы это было доверено Господу. Я не сделаю ничего, что могло бы повредить вам или Сен-Жермену. Я вполне сознаю, что и вы, и он в чем-то не похожи на остальных людей.
Мадлен сложила письмо и спрятала в сумочку, с которой не расставалась.
— Разумное предположение, — сказала она негромко.
— Видите ли, я учился у Сен-Жермена. Он появился здесь в тысяча восемьсот третьем году, если считать по вашему календарю, и пробыл до тысяча восемьсот девятнадцатого года. За все это время я не заметил в нем никаких перемен. Речь не о том, что мы не замечаем перемен в близких людях, ибо ежедневно видимся с ними. Он действительно совершенно не изменился. Когда мы с ним познакомились, на вид ему было лет сорок пять, а когда уезжал, я бы дал ему столько же. — Гюрзэн отошел от стойки. — Он ничего не объяснял, а я не выпытывал.
— Он старше, чем выглядит, если на то пошло. И я тоже, как уже говорила, — отрезала гневно Мадлен, надеясь, что никто из прислуги их не подслушивает.
— Никлос Аулириос, — кротко продолжил монах, словно не замечая ее раздражения, — успел рассказать мне — до того, как его расстреляли французы, — что помнит еще времена римского императора Диоклетиана и что именно Сен-Жермен подарил ему столь долгую жизнь. — Монах в коптской манере осенил себя крестным знамением. — У него не было причин лгать.
— Я не знала Никлоса Аулириоса, — сказала Мадлен, — но слыхала о нем. — Она и вправду слыхала. И теперь ее вдруг кольнул вопрос: почему Сен-Жермен счел необходимым снабдить Оливию Клеменс верным слугой, а для нее ничего такого не сделал? Как-нибудь, сказала она себе, надо будет его об этом спросить. Набраться смелости и спросить… приблизительно через полвека.