Когда стемнело, мы направили двух мулов с фургоном позади рысцой в сторону тюрьмы; стражники увидели Рину и завели фургон в ворота. Они не заметили горящего запала, скрытого под дном фургона, и из-за ее пронзительных криков — кляп стражники вытащили — никто не услышал, как он шипел. Зато взрыв было слышно на пятьдесят миль.
Спаркс умолк, сглотнул и сделал вдох. Был ли в его словах хоть намек на сожаление? Дойл ничего подобного не почувствовал, только удары собственного сердца.
— На следующее утро я взошел на борт корабля с документами голландского бизнесмена Яна де Ворта, умершего в верховьях реки. По моей версии, он возвращался домой после несчастного случая, искалечившего его руки: еще один европеец, ставший жертвой джунглей. Продолжать?
Дойл кивнул. Кто знает, раскроет ли Спаркс эту рану снова?
«Придержи свой язык, — сказал он себе. — Вспомни, как пациент, бессвязно перескакивая с одной мысли на другую, частенько неосознанно открывает тайну своего недуга».
Он снова наполнил свой бокал, уповая на то, что Джек не заметит, как сильно дрожат его руки.
— Я неспешно двинулся на север через острова Курасао, Антигуа, Эспаньола. Никакой определенной цели у моего путешествия не было: я просто впитывал солнце, заново разрабатывал руки, снова и снова погружая их в горячий песок. Налегал на ром, в каждом новом месте находил новую женщину и уходил, как только от нее уставал. На это много времени не требовалось: все они жалели бедного калеку, а это было так предсказуемо и утомительно. И каково же было выражение лица каждой из этих женщин, когда они понимали, что я ни на йоту им не принадлежу!
Однажды я высадился в Нью-Йорке и, хотя поначалу полагал, что это будет лишь краткая остановка, задержался на три с лишним года, меняя имена и легенды. Америка хороша тем, что там не слишком падки на вопросы и, что бы человек ни говорил о себе, готовы все принять на веру, если он способен подкрепить слова делом. Я больше не совершал преступлений, снова вел жизнь обычного человека. Шесть месяцев проработал землемером в Аллеганах, потом стал конюхом в Филадельфии, год пробыл возчиком в долине Огайо — заметь, маршрут тот же, каким движемся мы сейчас. И вот однажды, тогда я занимался погрузкой на Миссисипи, мне не удалось встать с постели, а глянув в зеркало, я себя не узнал. Крайнее душевное истощение подкралось так незаметно, что я не мог понять, в чем дело, а между тем каждая клетка моего тела полностью выработала свой ресурс. Мои руки постоянно болели, боль была глубокой, сильной и неотступной. С превеликим трудом я отправился в Нью-Йорк, благо накопленные средства позволяли несколько лет сводить концы с концами.
Со смертью брата я утратил единственную цель, ради которой стоило жить; во всяком случае, ничто другое меня не воодушевляло. И уж конечно, мне в голову не приходило, что он тоже мог спастись.
К слову, не имея ни малейшего представления о том, как удалось спастись мне самому, я совершенно этим не интересовался. Ибо опустился на дно пропасти, которую сам же и вырыл. Однажды в ясный, безоблачный и ветреный мартовский день, прогуливаясь неподалеку от того места, где мы были на днях, в Нижнем Ист-Сайде, я обратил внимание на высокого, тощего, изможденного с виду китайца. Возможно, он тоже уловил во мне что-то, какую-то очевидную или неуловимую тоску. Так или иначе, при моем приближении китаец вскинул руку со странно деформированными пальцами.
Между этими пальцами находился маленький пакетик из фольги, величиной с серебряную монету. Он не смотрел на меня, не заговорил. Он не повернулся, когда я остановился и оглянулся на него. Он опустил руку и пошел в дверь. Я последовал за ним. Над дверью раскачивался на ветру дешевый бумажный красный фонарь; внутри обнаружились сырые кирпичные стены, несвежие матрацы на полу, а на них дюжины вялых, расслабленных, движущихся, как водоросли, тел. Китаец развернул фольгу и забил темную массу в длинную черную деревянную трубку. Так и не взглянув мне в лицо, он попросил денег; получив, указал мне матрац и своими изуродованными руками разжег для меня трубку.
— Опиум?
Джек кивнул; он не мог встретиться взглядом с Дойлом.
— Я отказался от этого, после того как упал; это было частью моего возрождения, частью ада, с которым я столкнулся в той пещере, когда мое тело отвергло наркотический голод. Я никогда к этому не возвращался. Даже в Белеме, где у меня имелись для этого все возможности. Ни разу.
Дойл промолчал.
«После всего остального почему он так сильно хочет, чтобы я поверил в то, что он говорит правду?»
— Эта трубка забрала боль из моих рук. Она заполнила пустоту, которая снедала меня; теплота, такое чувство, будто…
— Тебе нет нужды объяснять.
— Трубка стала моим миром, моим миром стала та комната. На три года. Подумать только, как это изысканно и легко: для решения всех проблем тебе достаточно чиркнуть спичкой. Забвение всегда под рукой. Если раньше я находил тьму, то теперь опустился в центр земли. Этот человек держал рядом с койками фигурки из жадеита, статуэтки богов, демонов. После трубки ты брал в руки статуэтку и смотрел на нее, не отрывая взгляда, вбирая в себя прохладный блеск ее поверхности, узоры, кристаллические завихрения, содержащие самые сокровенные тайны. Дающие умиротворение, недоступное даже во сне. Время исчезает, остается только настоящее, данный момент. Никто никогда не дарил мне такой любви, как эта трубка. То были самые счастливые моменты моей жизни.
— Но это было ложное, поддельное счастье. Оно не было настоящим, — заявил Дойл, впервые с начала разговора не совладав со своим волнением.
— Кто знает? Все равно, это всего лишь наши ощущения…
— Глупости! Это состояние было вызвано наркотиками, оно неестественное. Надеюсь, ты не зашел слишком далеко от здравого смысла.
— Боже мой, Дойл, как всегда последовательный до конца. Что ж, давай выкладывай. В чем, в чем, а по части ахинеи, которую может молоть человек, твердо стоящий ногами на почве своей внутренней благости, ты всегда был мастак.
Дойл уже не мог больше сдерживаться.
— Почему ты так со мной разговариваешь? Что плохого я тебе сделал? Ты все сделал с собой сам.
Спаркс отвернулся. Был ли то намек на усмешку или гримаса?
— Значит, к своему послужному списку ты прибавил зависимость от опиума… браво, Джек. Я боялся, что ты умолчишь об этом. Что еще есть в твоей повестке дня, изнасилование? Педофилия? Или ты прикрыл и то и другое той бразильской девушкой? На твоем счету уже есть бессердечное убийство, а ведь стыдно долго томить так называемую свободную волю бездельем. Зачем отказывать себе в чем-либо? Если ведешь игру, правила которой устанавливаешь сам, оправдание можно найти чему угодно.
— А что тебя задевает: мои преступления или так называемая безнравственность?
— Как будто их можно так легко разделить! Я скажу тебе вот что: ты с небрежным презрением отбрасываешь усилия тех, кого называешь обычными людьми; говоришь о них так, словно наблюдаешь за муравейником. Но что дает тебе право выносить подобные вердикты? Где добродетель, которая возвышает тебя до богоподобной планки? Давай я скажу тебе: все страдают, но это никого не освобождает от обязанности подчиняться: закону. И ты действительно веришь в свою недосягаемость для последствий всех своих деяний?