— Какую штуку? — пробормотал он.
— Ну, вот... — я подобрал с земли прутик и начертил свой пистолет. — Помнишь, ты мне говорил? Это ведь у тебя.
— Ах, это! — проговорил Подорожник, пытаясь принять непринужденные правила игры. — Да, у меня. Сейчас.
Он на деревянных ногах зашагал к повозке, вытряхнул из сумки пистолет и принес мне.
— Это, да?
— Это, это. Давай-ка отойдем подальше. Я держал в руках свой пистолет. Потертый, тяжелый, знакомый до каждой щербинки и царапинки. Все равно что привет из того мира, где мне этот пистолет выдали. Я не хотел отпускать его, да он и сам просился остаться в моей руке навсегда. С ним было хорошо, как с близким другом, хотя ни разу в жизни он мне еще не пригодился и не выручил. Впрочем, друзей не только это определяет.
Мы зашли за дома, где никого не было.
— Смотри внимательно, — сказал я, опуская флажок предохранителя. — Только не пугайся.
Я вскинул руку и с одного выстрела разнес в щепки трухлявый чурбачок, лежавший в траве. За домами загалдели крестьяне, напуганные грохотом.
Погонщик невольно присел и несколько раз моргнул.
— Не бойся, — спокойно сказал я. — Вот таким же образом можно продырявить кого угодно. Запоминай, как пользоваться.
Я довольно обстоятельно объяснил про затвор, курок, предохранитель и даже затворную задержку. В повозке оставалась еще моя кобура с запасной обоймой — я объяснил и как менять обойму.
— Патроны зря не трать, — посоветовал я напоследок. — Их осталось всего пятнадцать.
Если до последнего момента в душе погонщика и тлела какая-то обида по поводу несостоявшегося иглострела и погибшей лошади, то теперь я был прощен окончательно и навечно. Он с благоговением держал мой пистолет в руке. Я, правда, чувствовал, что он никак не может взять в толк — как я могу добровольно расстаться с такой замечательной вещью? Почему я даже не попытался обманом или как-то иначе выманить ее и оставить себе?
— Я очень хочу, чтобы вы вернулись, — сказал я. — Без вас я здесь пропаду. Может, эта штука в тяжелый момент вам поможет.
Они уехали. Я стоял и смотрел, как повозка тонет в поднявшейся дорожной пыли.
За моей спиной лежала в железном гробу худенькая, почти прозрачная девчонка, за которую я отвечал всем, что у меня есть. Она — не только моя надежда. Она надежда многих — и этих погонщиков, и этих крестьян, хотя они о том и не ведают.
Может, мне так и назвать ее — Надежда?
Подошел староста.
— Можно уже идти в дом, — сообщил он. — Я велю вещь отнести?
— Только осторожно.
На контейнере не было ручек для переноски, зато имелись кронштейны для крепления к основанию. Несколько женщин, продев в них крепкие палки, поволокли мое сокровище по улице. Я шагал сзади и следил, чтобы никто не споткнулся.
Дунул ветер. Тряпка слетела с лица девушки. Носилыцицы приостановились, склонились над ложем, тихо заговорили все одновременно. Староста тоже подошел, посмотрел, а когда удовлетворил любопытство, скомандовал нести дальше, не отвлекаясь. Он пошел рядом со мной и при этом нетерпеливо косился: ждал, когда я начну говорить. Но я молчал.
Через несколько минут мы с моей подопечной остались наедине в пустом, наскоро вымытом доме с круглой крышей. Полы еще не просохли, пахло влажным деревом. Под потолком метались осатаневшие от жары мухи.
Я подошел к контейнеру, скинул покрывало на пол. Девушка лежала все так же неподвижно с закрытыми глазами. Лишь ее веки, уголки рта и кончики пальцев иногда чуть заметно подрагивали.
— Буду звать тебя Надеждой, — тихо сказал я. — Наденькой.
Ее веки в этот момент опять дрогнули. Может, услышала, а может, и просто так.
— Что же мне с тобой делать, барышня? Тебя ведь кормить нужно. Хочешь есть-то?
Она молчала. Я вдруг испугался — а что, если она так и будет молчать. Я надеялся, что она сама начнет оживать, шевелиться, говорить сразу после разморозки. А если нет? А если я сделал что-то неправильно?
Сегодня ее любой ценой нужно накормить. Организм настолько истощен, что каждый голодный день может оказаться для нее последним. Она так худа, что нельзя даже определить ее возраст. Ей одинаково справедливо можно дать и тринадцать лет, и сорок. Волосы тонкие, мягкие, как пух. Кожа висит складками и тянется. Наверняка и кости стали хрупкими, как кукурузные палочки.
В комнату вошла, тяжело переваливаясь, женщина. Она походила на старую утку. Лицо грубое, неинтересное. Блестящие сальные волосы собраны в тугой клубочек на затылке.
— Молоко, — сообщила она, ставя на лавку небольшой горшочек. — Еще что-то надо?
Голос у нее был простуженным и таким же унылым, как и внешность.
— Мне поесть бы надо...
— Будет чуть позже. Ей надо еще чего?
— У вас сок не делают? Из морковки или яблок? Женщина захлопала глазами.
— Нужно растереть морковку и выжать из нее сок, — пояснил я.
Она машинально кивнула и повернулась. Выходя, снова удивленно посмотрела на меня. Мол, что за причуда: переводить продукты на воду?
Я взял горшочек и приблизился к девушке. Остановился. Что делать дальше? Разжимать рот и вливать?
Я боялся прикасаться к ней. Боялся случайно навредить. Тесак тяжело болтался на ремне, он был сейчас совершенно лишним, и я прислонил его в углу. Я так и ходил вокруг ложа, не зная, что придумать, пока та же женщина не принесла обед. Ломоть хлеба и миску с жидким супом. В супе, правда, плавало несколько вполне реальных комков мяса.
Я пропитал кусочек хлеба молоком и коснулся им губ девушки. Я ожидал, что она хотя бы немного разомкнет их. Увы, она не отозвалась на мои старания. Я вяло, без всякого аппетита поел и, выйдя из дома, сел на крыльцо. На деревенской улице было тихо. Иногда, правда, пробегали мальчишки, они останавливались, разглядывали меня, потом срывались с места и уносились дальше.
Я сидел и думал о тех баллонах, что лежали в саркофаге. Мне, несмотря на все старания, не удавалось вспомнить, как, когда и в какой последовательности их использовать. Хотя не было сомнений, что именно они помогут вывести девушку из нынешнего состояния.
— Я за посудой, — послышался рядом низкий хриплый голос.
Я обернулся. Женщина, приставленная ухаживать за мной, стояла на крыльце. Я кивнул. Затем поднялся и вошел вслед за ней. Женщина косилась то на меня, то на мою подопечную. Ее взгляд был недобрым. Скорей уж подозрительным. Наверно, так смотрят пожилые медсестры в роддоме на малолетних матерей-одиночек, нагулявших ребеночка, да не знающих, что с ним делать. Я как раз был в положении такой вот матери-малолетки, пустоголовой неумехи.
И вдруг я понял, что нам отдали дом этой грузной женщины. А она сама и ее семья перебрались пока в другое место, может, к соседям. Потому она с таким недоверием относится ко мне.