Собачий бог | Страница: 31

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Баба, — сказала Алёнка. — Ты зачем в порог иголок набила?

— Ась? — как ужаленная повернулась баба. Газеты рухнули с холодильника, и вместе с газетами — всякая всячина: Аленкины заколки, расческа, фантик от «чупа-чупса», календарики, вырезки из журналов, которые делала Алёнка.

— Ты зачем, баба, иголок в порог набила? — повторила Аленка, дыша с трудом, открытым ртом.

— Дык… А ты откуда знаешь?

— Видела.

— Ну… Это от покойника. Снился мне Паша-покойничек. Ну, чтобы он больше не приходил, я вот и набила…

— Нет, — сказала Алёнка.

— Чего — «нет»? Вру я тебе, что ли?

— Это не от покойника, — упрямо повторила Алёнка. — Это от Него.

— От кого — «от него»? — удивилась баба. — Это от которого?

И вдруг села на стул, опустив руки. Покачалась из стороны в сторону. Потом тихо спросила:

— Так, значит, и к тебе ОНО являлось?

И потом, после паузы:

— И кто же это?

Алёнка промолчала.

Баба перебрала складки домашнего застиранного халата.

— Ну, не бойся. Теперь не придет больше.

— Я и не боюсь.

— …Теперь не придёт, — повторила баба, не слушая. — Я теперь всех разуваться за порогом заставлю и на порог наступать. Человек наколется, вскрикнет там, али заругается. А нечисть и не заметит…

— Я и не боюсь, — прошептала снова Алёнка.

Баба вспомнила про таблетки. Снова кинулась искать. Нашла, разломила таблетку пополам, намешала морса из смородинового варенья, принесла Алёнке.

Алёнка взглянула на нее большими, горячечными глазами.

— Баба, — сказала тихо. — Убери иголки.

— Ну вот! Сдались тебе эти иголки! Ты под ноги смотри — и не наколешься.

— Я не наколюсь. Я умру, — сказала Алёнка.

Баба молчала несколько секунд. Потом таблетки и стакан с морсом бесшумно выпали из её задрожавших рук.

Баба побелела, собралась с духом и крикнула:

— Я вот тебе умру! Ишь, чего надумала! «Умру!» Пей таблетку! Пей! Я сейчас тебе градусник дам. Да за врачом сбегаю.

Алёнка молча, угрюмо проглотила таблетку, запила. Вздохнула и снова откинулась на подушку.

— Баба, ты пока не уходи.

— Ладно, ладно! — тут же согласилась баба. — Потом схожу. К соседке, Вальке, — она медсестрой в железнодорожной больнице работает. Сутки дежурит, двое дома. Повезет, так дома застану. А ты полежи пока. Глаза закрой. Может, от аспирина-то легче станет.

«Не станет», — подумала Алёнка, и послушно закрыла глаза.

И как только закрыла, — всё завертелось, закружилось перед глазами, темнота стала цветной и гадкой, и закрутилась воронкой, которая начала засасывать Аленку. Медленно, неотвратимо. А там, в глубине воронки, распускалось огненное, кровавое, страшное.

Алёнка застонала. Баба подскочила, вытащила градусник из-под Алёнкиной руки, подслеповато стала разглядывать. Тихонько ахнула: «Да такой температуры и не бывает! Видно, градусник стряхнутый. Испортился».

Она села на табурет, оперевшись о коленки, и стала смотреть на Алёнку, по временам вздыхая.

Потом сказала тихо:

— Сглазили, видно. Или вправду нечистый извести хочет?

Она перекрестилась.

В окошке зарделся алый рассвет. И в комнату упал красный луч, красный, как молодая горячая кровь, и этот луч перечеркнул белое, неживое Алёнкино лицо.

Баба взглянула, вскрикнула.

— Алёнка! Алён! Ты чего? А ну-ка, проснись! Проснись, говорю! Ты и думать не моги! Ишь чего — «умру»! Мала еще! От горшка два вершка, а туда же!.. Всё папкино воспитание. Ох ты, Господи!

Она сбегала на кухню, набрала в рот воды, и брызнула Алёнке в лицо.

Алёнка не шевелилась.

Нар-Юган

Глубоко под снегом и льдом, в замерзшем, окоченевшем собачьем теле встрепенулось холодное сердце. Оно не хотело просыпаться, оно уже жаждало покоя. Уставшее собачье сердце.

Но в нем зародилась, затлела искорка, и стала разгораться, пульсировать, тревожить.

Сердце глухо стукнуло раз и другой. Льдинки в крови зазвенели. Сердце ударило сильнее, затрепетало, как пойманная птица, выгоняя из себя холод, и посылая огонь от разгоравшейся искры дальше — по мертвым жилам.

А потом оно застучало. С перебоями, с усилием, — но застучало, и больше уже не останавливалось.

Тарзан шевельнулся.

Снежный наст над ним лопнул, и Тарзан, мучительно выгнувшись, разбил его на куски.

Солнечный свет ослепил его так, что показалось: ему внезапно выкололи глаза.

Тарзан взвизгнул от боли. От собственного голоса ему стало легче, и, поняв это, он зарычал, залаял, завыл. И с каждой секундой вырывал своё тело из ледяных смертельных объятий, ломал наст, сбрасывал снег. Он выполз из своей могилы, ткнулся носом в щекочущую сухую былинку. Мертвая былинка, торчавшая из-под снега, почему-то пахла жизнью.

Тарзан завыл в полный голос и открыл глаза.

Ослепительное белое поле лежало перед ним. Редкие кривые сосенки отбрасывали на снег глубокие синие тени. Тарзан был один на вершине гряды, посреди бесконечного мертвого пространства, — но он был жив!

Жмурясь, поскуливая, он пополз сначала вниз, а потом — по бескрайнему промерзшему болоту. Устав, он хватал пастью колючий снег и глотал его. С кривой сосны зубами оторвал ветку с хвоёй и стал жевать её, пока она не перестала жечь и колоть дёсна. Потом снова стал глотать снег — пасть слипалась от смолы, резкий жгучий вкус никак не проходил.

Полежав, Тарзан попробовал встать. Получилось не сразу, но всё-таки получилось. Лапы дрожали и разъезжались в стороны, но Тарзан упрямо рвался вперед, к ему самому неведомой и невидимой цели.

Так шел он, пока не спустились сумерки. И шел снова — пока звезды не усыпали мглистое небо.

Лес постепенно густел, деревья становились прямее и выше.

В полночь Тарзан услышал волчий вой. Этот вой он помнил слишком хорошо, но почему-то чувствовал, что ему больше нечего бояться. Он побрел, пошатываясь, на звук, и вскоре увидел их, — всю стаю. Волки сидели кружком, а в центре была волчица с серебристо-белым мехом.

Она давно почуяла Тарзана, но не прерывала своей песни. И, только допев, повернула голову.

Тарзан лежал под деревом на краю поляны. Он не прятался, и ничего не просил. Он просто лежал и смотрел на Большую Белую, словно изучая её.

«Оказывается, ты живуч! Живуч, почти как кошка!» — сказала Белая.