Баска удивилась, девушки примолкли. Наконец, Саша подала голос:
– И действительно, зачем нам ванна? Мы уже дождём умылись, высохли…
Соня посмотрела на них через плечо. Вздохнула. Переставила стул к столу. Наливая себе чаю, сказала:
– Всё, хватит в революцию играть.
Все молча ожидали продолжения. Соня взглянула на Баску:
– Анька, сейчас в Питере наших осталось не больше десятка. Остальные либо в бегах, либо в централе. А иуда действует. Акинфиев, телеграфист наш… И не сегодня-завтра на нас полицейских ищеек натравит…
Она помолчала.
– Не бабье это дело, конечно… Но, видно, так судьба распорядилась. Если не мы – то кто же?..
* * *
– Н-да… Не бабье это дело…
Из мокрых кустов показались патлатая голова, чёрная бородища.
Человек протёр рукавом очочки, отполз от дачи. Свернул цигарку, прикрывая её широченными ладонями от дождя, разжёг не без труда. При свете цигарки достал обрывок бумажки, огрызок карандашика, записал:
«Дача Крейца. Четыре бабы. Один мужик. Ушёл». Свернул записку трубочкой, закатал в промасленную бумажку, сунул в пустой винтовочный патрон. Спрятал под шапку.
И задом пополз к дороге.
* * *
Севастьянов вернулся поздно – уже темнело. Бесшумно проскользнул в кабинет; не садясь, подал Макову бумажку, свёрнутую трубочкой.
Маков взял, развернул. Прочитал – нахмурился. Передал Севастьянову.
– Присядь, Паша… Нашему Петеньке, кажется, помощь требуется…
Записка была короткой: «Обнаружил, что за мной наблюдают, и уже, кажется, давно. Прошу срочной помощи. П.».
ПЕТЕРБУРГ.
Апрель 1879 года.
– Здравствуйте, Петенька, – сказал Севастьянов. – Вам привет от Саввы Львовича.
Акинфиев испуганно присел, во все глаза глядя на Пашу. Обернулся в комнаты, откуда падал свет на крыльцо.
– Кто вы? – тихо спросил он. – И как вы меня нашли?
– Я помогал господину Филиппову. Служу в министерстве. А найти вас, Иван Петрович, нетрудно: адресок ваш домашний в паспортном столе имеется, да и в служебной картотеке.
Акинфиев подслеповато прищурился. Вздрогнул:
– Ну, что же мы тут, на крыльце… Пожалуйте в дом.
Дом Акинфиева был с мансардой, и туда-то, в мансарду, он и повёл Севастьянова. Но сначала познакомил с семьёй. Супруга сидела в гостиной, кутаясь в шаль. Она была в ночном чепце, раскладывала пасьянс. Увидев Севастьянова, поднялась, подала руку.
– Здравствуйте! Ах, к нам так редко гости приходят! Иван Петрович такой нелюдим, а мы всегда гостям рады. Сейчас самовар поставят!
– Не затрудняйтесь, – сказал Севастьянов. – Я к Ивану Петровичу по делу…
Из комнаты вышла худая бледная девица, лицом похожая на мать.
– Это моя Верочка, – сообщил Акинфиев. – Говорит по-французски, прекрасно музицирует. Это, Верочка, мой товарищ по работе.
Акинфиев на секунду смешался, вопросительно взглянул на Севастьянова.
– Павел…
– Павел Александрович, – помог ему Севастьянов.
– Очень приятно, – сказала Верочка, робко взглянула на Севастьянова и покраснела.
– Не робей, Верочка. А лучше сыграй нам что-нибудь из Глинки.
– Отчего же не из Годара? – спросила Верочка.
Севастьянов поклонился:
– Простите великодушно, но это, если можно, позже…
– Как хотите, – погрустневшим голосом проговорил Акинфиев. – А вот мои пострелята, Антоша и Викуша…
Перед Севастьяновым возникли два мальчика-погодка. Один был посветлей – в мать, другой потемнее – в отца.
– Добрый вечер! – чуть не хором сказали мальчики.
– Умницы… – заученно пробормотал Петенька. – Уроки уже приготовили? Ну, ступайте, играйте…
Акинфиев обернулся к Паше.
– Ну-с, прошу в мой, так сказать, одинокий приют…
И он пошел к лестнице.
В мансарде было, вопреки ожиданию, неуютно. На старом диване валялся скомканный старый плед, на письменном столе лежал громадный рыжий кот: он сощурился, когда Акинфиев, потушив свечу, зажёг лампу под грязным, усиженным мухами, абажуром.
– Прошу! – повторил Акинфиев, указывая на старое, видавшее виды кресло, стоявшее сбоку от стола.
Севастьянов сел. Сейчас же к нему на колени прыгнул кот и замурлыкал. Кот оказался довольно увесистым. Он мурлыкал, тёрся о руки Севастьянова, а потом начал играть коготками, запуская их, и довольно больно, в колени…
Защёлкало что-то вверху. Севастьянов поднял голову: в углу, в клетке, подвешенной очень высоко, суетилась птица с уродливо изогнутым клювом.
– Это клёст. Таёжная птичка, – пояснил Иван Петрович. – Очень ласковая птичка. Когда я её выпускаю из клетки – она мне волосы клювиком завивает… Стёпа! Стёпочка!
Клёст защёлкал с удвоенной страстью. Кот оставил в покое колени Севастьянова, поднял морду и хмуро поглядел на Стёпу.
– Вот-с, – сказал Акинфиев грустно, усевшись на диван. – Так я и живу. В полной, можно сказать, духовной изоляции. Боже мой, вы даже не представляете себе, насколько я одинок!
Снизу донёсся голос супруги:
– Ванюша! Самовар готов!
– Вот видите? То есть, слышите? – понизил голос Акинфиев. – Нигде не спрятаться. Один в толпе, как перст!
Севастьянов промолчал. С его точки зрения, при таком изобилии жильцов в этой квартире о какой-либо изоляции не могло идти и речи. Сам Севастьянов терпеть не мог птиц в клетках, – жалел их; и котов, – чихал от их шерсти.
Он тут же чихнул.
– Извините. Кошачья шерсть на меня так действует.
– А! Понимаю. Супруга тоже кашлять начинает, когда Мурлыка ей на колени ложится… Сейчас, не беспокойтесь…
Иван Петрович весьма неделикатно схватил кота за загривок и вышвырнул на лестницу. Кот злобно фыркнул за дверью.
Севастьянов перевёл дух.
– Итак, Иван Петрович… Я понял, что за вами следят.
– Да-с! Следят! – встрепенулся Акинфиев. – Я уже несколько дней примечаю. Когда на кладбище иду – всегда одного и того же городового встречаю. Причём, заметьте, в разных местах! Я уж пробовал ходить другой дорогой. И всё равно он – тут как тут.
– Ну-у… Городовой, – он, может быть, только вас охраняет, – сказал Севастьянов. Правда, не очень уверенно. О городовом Лев Саввич ни разу не упоминал.