Первый сигнал подал Шарль де Валлеруа. Выходя от нотариуса, куда он явился по собственному почину на правах главы рода, чтобы присутствовать при оглашении завещания, герцог сказал Жан-Ноэлю:
– Твоя бабушка не раз обещала оставить мне небольшую картину Ланкре [17] – ту, что висит в гостиной; кстати, она досталась ей от одного из членов семейства Валлеруа. Я немного удивлен, что она забыла об этом упомянуть в завещании. Впрочем, это безделица.
– Нет-нет, вовсе не безделица. Если бабушка обещала тебе картину, она твоя, – ответил Жан-Ноэль с наивным великодушием.
Герцога де Валлеруа не пришлось долго уговаривать. Совесть у него была чиста. Он не раз шутливо говорил покойной госпоже де Ла Моннери: «Послушайте, тетя Жюльетт, если вы, составляя завещание, не будете знать, кому оставить эту маленькую картину Ланкре, вспомните обо мне». И госпожа де Ла Моннери ни разу прямо не отказала ему.
– Тогда я пришлю за картиной завтра утром моего шофера, – сказал герцог. – Не стоит включать ее в опись имущества, это только приведет к лишним расходам.
С того все и началось. Темное пятно на выцветших обоях гостиной в том месте, где висела картина Ланкре, походило на первую брешь в стене здания, обреченного на слом…
В свое время госпожа де Ла Моннери решила оставить свои драгоценности племяннице Изабелле. Та, казалось, не понимала, что, когда тетка составляла завещание, драгоценности эти были лишь небольшой частью ее состояния, между тем сейчас они стоили столько же – если не больше, – сколько все остальное имущество. Изабелла спокойно приняла завещанные драгоценности, сказав при этом Мари-Анж:
– В твоем возрасте драгоценности и не носят. А кроме того, в один прекрасный день они все равно достанутся тебе. Не говоря уже о том, что при показе моделей манекенщицы носят только поддельные драгоценности… И наконец, должны же мы уважать волю усопших.
Когда дело дошло до продажи особняка, обстановки и библиотеки поэта, наступил черед различных торговцев и преданных советчиков – старых дам, скупающих старинную мебель, антикваров и букинистов; все они, в меру своих сил, постарались урвать часть наследства и обстругали его, как столяр, что проходится рубанком по доске. Незадачливых наследников обманывали на всем – и когда оценивали крупное произведение искусства, и когда определяли стоимость безделушек, а брат и сестра в это время с видом знатоков советовались между собой.
Когда были покрыты все расходы по похоронам и по введению в права наследования, внесены проценты по закладной на дом поэта по улице Любек, уплачено всем экспертам и посредникам и, наконец, когда было продано все, что можно было продать, у Жан-Ноэля и Мари-Анж оказалось всего лишь по пятнадцать тысяч франков годового дохода. Но по крайней мере они могли жить на капитал. К тому же в их нераздельном владении оставался огромный замок Моглев (правда, он не приносил никакого дохода, а налог за него приходилось платить) – замок Моглев, где не было электричества, где все сто пятнадцать комнат стояли запертыми почти четыре года, замок Моглев, куда ни брат, ни сестра никогда не ездили и который они бы охотно продали, если бы нашелся чудак, готовый его купить.
Жан-Ноэль несколько раз виделся с лордом Пимроузом. Тот поил его чаем в гостиных отеля «Сен-Джеймс», где потолки были украшены золоченой лепкой, а стены обтянуты шелком алого цвета. Старый англичанин любил останавливаться в этом старинном здании, принадлежавшем ранее семейству де Ноайль и сохранившем аристократический вид; оно располагало тремя внутренними дворами между улицей Риволи и улицей Сент-Оноре; тут были замысловатые лестницы, медленные лифты и потолки с лепными карнизами, а большие потускневшие зеркала, казалось, хранили тени прошлого. Стиль начала XX века отлично уживался здесь со стилем времен Людовика XV. Пимроуз занимал комнату высотою в шесть метров в самой середине этого огромного каменного гнезда; бархатные портьеры были тут перехвачены витыми шнурами, на флорентийском мозаичном столике стоял телефон старинного образца. Бэзил Пимроуз слегка посмеивался над этой вышедшей из моды обстановкой, но ему вообще было свойственно иронизировать над вещами, которые он любил, и любить лишь те вещи, над которыми можно было иронизировать.
Жан-Ноэлю случалось также сопровождать своего нового друга в долгих прогулках по Парижу; Бэзил Пимроуз без устали бродил по городу, не переставая восхищаться им. Он великолепно знал Париж, знал до мельчайших подробностей, и это приводило в восторг Жан-Ноэля. Именно Бэзил открыл ему столицу, хотя юноша жил в ней с самого рождения.
Впрочем, то же произошло и с французской литературой. Жан-Ноэль, воспитанный на учебниках Лансона, с удивлением обнаружил, что лорд Пимроуз с одинаковой непринужденностью и знанием дела говорил как о Монтене, Паскале и даже о Жоделе и Гезе де Бальзаке, так и об Аполлинере, Кокто и Андре Бретоне [18] .
– Вы, конечно, читали «Жестокие сказки» [19] … вы читали «Манифест сюрреализма»… вы, разумеется, бывали на улице Вьей-дю-Тампль?