Он пытался припомнить женщин, с которыми был в связи за тридцать лет. Лица некоторых из них отчетливо вставали в памяти, но он знал, что многих попросту забыл. Среди них были женщины разного сорта, и сколько достойных презрения.
Ему пришлось признать: он страдает из-за того, что у Мари-Анж были любовники, только по одной причине – потому что любит ее… «А ведь если я хотя бы немного позаботился о внуках Шудлера после краха, если бы я сказал себе, что двое сирот остались без отца и без матери и что я в некоторой мере повинен в их разорении, хотя сам я обязан своим состоянием их семье, все, быть может, сложилось бы иначе, я бы уже давно познакомился с Мари-Анж и не сидел теперь в этой нелепой позе, глядя на четыре растопыренных пальца своей руки, как на четыре ножа…»
И Симон решил, что надо покончить с этой интрижкой, которая с первых шагов слишком захватила его, покончить немедля, потому что позднее он будет страдать.
«Она станет для меня необходимой, и я почувствую необходимость сделать ее счастливой… А в день, когда она бросит меня, я буду несчастен, как побитый пес…»
Но он уже знал, что не откажется от Мари-Анж и пойдет ради нее на любой компромисс. До Сильвены он всегда обладал преимуществом перед своими любовницами. Отношения с Сильвеной были игрой с равными шансами. Но теперь преимущество будет на стороне Мари-Анж. И только одно он постарается сделать – чтобы она догадалась об этом как можно позднее.
«Для меня наступает возраст страданий, – подумал Симон. – Я достиг той поры жизни, когда воспоминания о прежней любви отравляют новую любовь, когда каждый наш поступок несет на себе печать и бремя прошлых любовных связей. В этом возрасте нам все причиняет боль: и воспоминания о том зле, которое мы содеяли в прошлом, и даже наши успехи, которые становятся для нас путами; мы спотыкаемся в колеях, проложенных нами самими; вступая в этот возраст, надлежит знать, что тебя уже ожидают не новые радости, а лишь новые физические страдания и душевные муки, которыми отмечен медленный путь к угасанию и смерти».
Лашом машинально записал эту мысль, хотя понимал, что изречения такого рода не имеют никакого касательства к мыслям о власти.
«Это возраст, когда человек ничего не хочет терять, – подумал он под конец. – До чего же счастливая пора – молодость!..»
Лорд Пимроуз и Жан-Ноэль прибыли в Венецию ночью. Их машина проехала вдоль мола, идущего от Местре и соединяющего город с сушей; автомобильные фары освещали лагуну, лежавшую вправо от шоссе. Потом «роллс-ройс» поставили в большой гараж возле Пьяццале Рома, и он занял там место среди сотни других машин, покрытых чехлами. Жан-Ноэль и Пимроуз уселись в гондолу, а Гульемо и шофер начали выгружать багаж.
– Во дворец Гальбани, – бросил Пимроуз гондольеру. – Ну вот, мой дорогой, ты и в Венеции, – прибавил он, устраиваясь в гондоле, и положил руку на колено Жан-Ноэля.
Впервые за две недели, прошедшие с тех пор, как они покинули Ассизи, в голосе Пимроуза послышалось волнение.
Они плыли по темной воде, которая пахла тиной. По обе стороны Большого канала возвышались причудливые громады зданий, но Жан-Ноэль не мог хорошо разглядеть их в темноте. Под ним мягко и плавно покачивалась на волнах бесшумно скользившая гондола.
Луны не было, но в небе сверкало множество звезд.
Медленное движение лодки, такое непривычное после быстро мчавшегося и пропылившегося на ухабах автомобиля, пропитанный запахом гнили воздух, смутные очертания дворцов, словно выступавших из воды, – во всем этом было что-то колдовское. Казалось, город был тронут тлением.
Голоса невидимых гондольеров раздавались в ночи:
– Эй-эй… sia ti… sta lungo… [52]
Co всех сторон доносились всплески весел. Внезапно из узкого прохода меж двух домов показывался тонкий черный форштевень с тусклым фонарем и чуть не задевал нос их гондолы. Невольно в памяти всплывал античный миф о перевозчиках через Стикс [53] . Чьи души увозили они? А может быть, по воде скользили тени давно умерших гигантов в огромных башмаках с острым, загнутым кверху носком?
Но эти колдовские видения – мертвый город, адские ладьи – не рождали в душе тревоги. Тут все представлялось возможным: и то, что солнце никогда больше не взойдет, и то, что этот покрытый нефтью канал ведет в земные недра или, напротив, что весь окружающий мир исчез, а город, стоящий не на суше, а на воде, плывет теперь куда-то в беспредельность. И, несмотря на это, можно было существовать и мыслить в этой вечной ночи, не видя впереди ничего, кроме тусклых фонарей на носу гондол.
– Господи, господи, как я люблю этот город! – воскликнул Бэзил Пимроуз. – Едва я сюда приезжаю, как на меня нисходит покой… Покой… how can I say?.. [54] Покой, что превыше самой радости.
Он помолчал с минуту и прибавил:
– Когда я думаю о смертном часе, мне всегда хочется, чтобы меня похоронили здесь.
Их гондола проплывала под мостом с высокой аркой и крытыми галереями. У подножия моста виднелись ярко освещенные витрины кафе. Кругом кишела толпа, но все это тоже казалось каким-то призрачным.
– Риальто, – прошептал Пимроуз.
И он продолжал уверенно называть темные здания, которые стояли, тесно прижавшись друг к другу, по обе стороны канала и гляделись в черную воду:
– Вот здесь жил Байрон… А здесь Вагнер сочинил «Тристана»… Но все это ты завтра сам увидишь… Все это тебе покажут… Только знаешь, чтобы по-настоящему постичь Венецию, нужны сто, тысяча дней.
Почти в самом конце Большого канала, на берегу Салюте, между дворцом Волкова и дворцом Дарио возносил к небу три своих этажа, украшенные арками и колоннадами, дворец Гальбани. Гондола проскользнула под высоким сводом и остановилась у мраморного крыльца, нижние ступени которого лизала вода; гондольер помог путешественникам сойти на берег. Тут же, под сводом, стояла другая гондола с потушенными огнями. Два лакея в голубых ливреях отворили решетку из кованого железа.
Лорд Пимроуз и Жан-Ноэль вошли в небольшой крытый двор, освещенный стоявшими по углам большими фонарями; отсюда был виден весь мраморный дворец с его галереями, ажурными лесенками, лепными колонками, украшениями, орнаментом и статуями на каждом этаже. Потом они вступили в просторную квадратную залу, потолок и стены которой были сплошь покрыты фресками; отделанные под мрамор колонны, стоявшие здесь по бокам дверей, соответствовали иллюзорной рельефности фресок.
– Это зала Тьеполо, я тебе рассказывал о ней, – пояснил Пимроуз.