Он стоял прислонившись к стене, огромный и жалкий, горестно покачивая большой головой с коротко подстриженными волосами.
– Что мне делать? Что мне теперь делать? Главное, никому не рассказывайте об этом, дорогой друг, умоляю вас, – проговорил он, взяв Лашома за руку.
С минуту Вильнер молчал.
– Нет, в сущности, это не совсем та пьеса. Надо, пожалуй, продолжать работу над нею, – сказал он, стараясь как-то утешить себя. – Но это будет нелегко…
«А ведь я только что подумал, будто он избежал кары; как же я ошибался! Вот она – его кара», – сказал себе Симон.
И он с жалостью посмотрел на прославленного драматурга, под пером которого зажили второй жизнью современники Вильнера – мужчины и женщины его круга; но ныне он превратился в старую мельницу, обреченную бессмысленно вертеть жернова, которым уже нечего перемалывать, кроме никому не нужных воспоминаний.
В этом зале 7 мая 1919 года
господин Жорж Клемансо,
председатель мирной конференции,
вручил делегатам Германии условия
мирного Версальского договора
Этот текст, выгравированный на мраморной доске, украшал огромный столовый зал отеля, где собралось около тысячи человек. Шумное сборище походило одновременно на сельскую ярмарку в день открытия и на светский праздник.
Седьмое мая 1919 года… Пятое апреля 1939 года… Двадцать лет без одного месяца.
– Харчевня для богачей, – пробурчал Вильнер, входя в зал.
Потом он притронулся к руке Лашома и спросил:
– Слышите этот восторженный шепот, мой дорогой?
– Какой шепот? – удивился Симон, который различал лишь неясный гул.
– Ну как же, восторженный шепот толпы: «Вильнер, Вильнер, Вильнер…» Разве вы не слышите?.. На устах у всех этих людей мое имя!
Вильнер в какой-то мере был прав. Но если бы он прислушался повнимательнее, то различил бы и другие имена: «Лартуа, Лартуа» или «Лашом, Лашом, вон Лашом». Собравшиеся окликали друг друга, сидящие за столами узнавали входящих, люди обменивались взглядами, знаками, сталкивались, поворачивались на стульях, перебрасывались словами, которые тонули в шуме, и часто вместо ответа ограничивались беспомощными жестами, давая понять собеседнику, что не слышат его.
Почти все гости, приглашенные Мартой Бонфуа, уже прибыли. Симон, хотя в эти дни он уже не был министром, попросил свою прежнюю возлюбленную собрать за завтраком самую блестящую компанию, желая подчеркнуть, что его престиж и влияние не потерпели урона. Фотографы то и дело подходили к этому столу и щелкали затворами: тут сидели два посланника, две герцогини, несколько министров или бывших министров; аппараты запечатлевали на пленке кадры, которые должны были послужить иллюстрациями к этому историческому дню: Сильвена Дюаль, актриса «Комеди Франсез», подносила ко рту на вилке кусочек омара; прославленный композитор Огеран, беседуя с Инесс Сандоваль, в забывчивости вытирал себе нос; художник Ане Брайа сидел с торчащей в бороде зубочисткой; академик Эмиль Лартуа передавал перец Эдуарду Вильнеру.
Симон с удовлетворением думал о том, что наутро вся Франция увидит в газетах фотографию, на которой он будет изображен с бокалом в руке за беседой с послами Англии и Италии. Это будет свидетельствовать о его личном дипломатическом успехе, с которым не могут не посчитаться его коллеги в парламенте. Не забыл он и о своих личных знакомых – воспользовался удобным случаем и попросил Марту Бонфуа пригласить к завтраку Сильвену Дюаль, чтобы таким способом прекратить ссору, длившуюся около двух лет. Он решил сделать первый шаг, первым публично протянуть ей руку.
Лашом из каких-то своих соображений хотел быть в это время в хороших отношениях со всеми без исключения.
– Итак, Лебрен [68] наверняка будет снова избран? – спрашивали его дамы, сидевшие за столом. – Как вы думаете, сколько будет туров голосования? А вы не допускаете, что в последнюю минуту могут случиться неожиданности?
Симон рассказал им о переговорах и сделках, которые состоялись за последние десять дней, о том, что президент Республики сначала держал парламент в неизвестности, потом заявил, что вновь выставит свою кандидатуру на следующий срок, чуть погодя отказался от этого решения, боясь не собрать нужного числа голосов, и затем опять вернулся к первоначальному решению, но потребовал, чтобы председатели обеих палат и партий большинства официально заверили его, что они не выдвинут другого кандидата. Лаваль, правда, предлагал кандидатуру Буиссона [69] , а радикалы поддерживали свою кандидатуру. Сенат оказал давление на палату депутатов, и в конце концов Лашому, как и многим другим, предстояло голосовать за кандидата, которого он не считал своим и о котором даже не было толком известно, желает ли тот баллотироваться на пост президента или нет… Все происходящее объяснялось непосредственной угрозой войны, при выборах президента решили придерживаться девиза: «Никаких авантюр. Франции нужен всеми уважаемый президент, человек энергичный, доказавший за семь лет пребывания на этом посту, что он умеет выходить из трудных положений».
– Стало быть, вы тоже полагаете, что война неизбежна? – спросила герцогиня де Живерни. – И вы допускаете, что будут применять отравляющие газы?
Для всех собравшихся тут людей, представлявших господствующий класс Франции, было ясно, что война почти неотвратима. И тем не менее в этом зале, украшенном мраморной доской, которая напоминала о Версальском договоре, они по-прежнему объедались омарами, гусиной печенкой, сочными индейками и курами; как всегда, шампанское лилось рекой, как всегда, дамы щеголяли туалетами, драгоценностями, украшениями, а мужчины изощрялись в каламбурах и спрашивали друг друга о здоровье. Разумом эти люди понимали неизбежность войны – ведь они читали об этом сообщения в газетах, набранные крупным шрифтом, слышали об этом по нескольку раз в день, но мысль о войне, казалось, не проникала глубоко в их сознание, не задевала их за живое. А когда страх порою все же охватывал их, они успокаивали себя надеждой на возможность нового Мюнхена… Вместе с тем угроза войны подстегивала в них жажду наслаждений и утех, и празднества той весны были отмечены судорожным стремлением людей опьянять себя радостями сегодняшнего дня в преддверии грядущих горестей… «Повеселимся напоследок, скорее всего, впереди нас ждут мрачные времена», – говорили они себе.
Что это было: действительная беззаботность или намеренная слепота?