Он мысленно перебирал различные возможности – дарственную запись или завещание в его пользу. Как бы ей это подсказать? И внезапно в его голове мелькнула новая мысль. Почему бы Лидии не удочерить Мари-Анж или не усыновить его самого? Невольно он все еще смотрел на нее как на бабушку.
– В таком случае, мой дорогой, – начала герцогиня де Сальвимонте, внезапно становясь серьезной…
И Жан-Ноэля на мгновение невольно охватил панический страх: он подумал, что его доводы убедили ее и она сейчас пойдет на попятную.
– В таком случае я торжественно объявляю вам: почему бы нам не пожениться? Все женщины, как вы знаете, хотят выйти замуж. А у меня в этом деле есть опыт, ведь я вдова.
Несколько мгновений Жан-Ноэль не мог прийти в себя – так он был ошеломлен.
– Ну да, это самое правильное решение, – продолжала старуха, вновь настроившись на лирический лад. – У вас будет вполне достойная роль. И никто не посмеет сказать, что вы у меня на содержании. Ведь брак – это союз двух людей. Денежные вопросы, которыми мне, увы, приходится заниматься, – все эти дворцы, земельные владения, дворецкие, – всем этим должен ведать мужчина. И это прекрасное положение, можете мне поверить! Я же создана для любви, и только для нее!
Жан-Ноэль быстро прикинул в уме: ее собственное состояние, да еще и состояние Бена, которое она недавно унаследовала… Он был потрясен открывшимися перед ним головокружительными возможностями.
«Только безумец, – подумал юноша, – откажется от такого богатства, когда оно само плывет тебе в руки».
Их брак покажется в обществе смешным? «Никогда состояние в сорок миллионов не покажется смешным, – сказал он себе. – Нет, это просто божье благословение. На близость с нею до свадьбы я не пойду. А там видно будет…»
Жан-Ноэль позволил старой герцогине еще несколько минут убеждать и упрашивать его принять решение, которое уже было им принято.
– Итак, дорогой? – спросила она.
– Итак… дорогая… думаю, что мы будем с волнением вспоминать и этого фавна, и этого льва, и этот сад, – ответил Жан-Ноэль, уже входя в новую роль, которая заключалась в том, чтобы на вес золота продавать будущей супруге самую жалкую иллюзию своей нежности.
Моргая подведенными глазами, она встала на цыпочки и подставила ему губы для поцелуя.
– Это второй самый чудесный день в моей жизни, – проговорила она. – И по-моему, он даже затмил первый.
Они вышли из сада. Жан-Ноэль шел чуть позади герцогини и думал: «Если мне повезет, то она не протянет больше двух или трех лет».
Старуха же была полна радостного ликования, как юная девушка.
Однако она не рассчитала своих сил и пошла слишком быстро; зацепившись каблуком о край тротуара, она неожиданно споткнулась. Не подхвати ее Жан-Ноэль, она упала бы и размозжила себе голову о камень. Он испугался, что его тайные надежды исполнятся слишком рано, и так поспешно кинулся на помощь герцогине, что та приняла это за свидетельство любви.
– Вот видишь, как я нуждаюсь в твоей поддержке, – проговорила она, ласково беря его под руку.
Около пяти часов вечера один из лакеев отеля «Трианон» поспешно спустился с четвертого этажа и что-то прошептал на ухо директору.
Тот немедленно подозвал старшего портье и спросил:
– Нет ли среди сегодняшних посетителей врача? Нужно его срочно разыскать.
Увидев в галерее Лартуа, сидевшего за чаем в обществе нескольких дам, директор отеля подошел к нему и сказал:
– Господин профессор, прошу извинить. Не могли бы вы пойти со мной… Господин Вильнер…
Они вошли в лифт.
По коридору они почти бежали, у одной из дверей шептались между собой две горничные и дежурный по этажу.
Лартуа и директор отеля вошли в комнату.
За письменным столом, грузно осев, замерло тело Эдуарда Вильнера, лбом он уткнулся в рукопись, на толстый бычий затылок падал свет из окна. Рука свисала с подлокотника кресла. Самопишущая ручка скатилась на ковер, и по нему расплылось чернильное пятно.
Лартуа приподнял огромную голову Вильнера, уже холодную и безжизненную, как голова бычьей туши в мясной лавке, тяжелую, как голова мраморного бюста.
Остекленевшие глаза были полузакрыты, одно крыло носа, придавленное тяжестью черепа, так и осталось прикрепленным к носовой перегородке, как будто время уже успело повредить неподвижные черты статуи.
Бровь, прижатая к листу бумаги, была слегка выпачкана чернилами.
– Он умер уже по меньшей мере полчаса назад, – сказал Лартуа. – Сделать ничего нельзя. Остается только перенести его на кровать.
Прославленный медик смотрел на белые листки бумаги, испещренные крупными темными буквами; между словами отчетливо виднелись жирные запятые.
«…Я отвечу тебе – семь дней, ибо именно столько времени потребовалось Богу для сотворения мира».
Рукопись обрывалась на этой фразе. Но Вильнер трудился перед смертью над другой страницей.
Его голова упала на небольшой листок, какой обычно бережливые люди отрывают для заметок.
И на этом маленьком листке бумаги Лартуа прочел:
«Люсьенн придет в пять часов. У нее красивые ягодицы. Все девичьи ягодицы…»
А дальше следовали бессвязные слова, чудовищные по своей непристойности. Горькая гримаса появилась на лице Лартуа. Он незаметно опустил в карман мерзкий листок, который мог бы разрушить прекрасную легенду: этой легенде о драматурге, умершем за письменным столом в ту самую минуту, когда он сравнивал любовь с сотворением мира, предстояло украсить собой историю литературы.
– Я, как всегда, принес ему чай, – объяснял коридорный. – Гляжу, а он вот так уронил голову на стол.
В комнату набились служащие отеля.
«Какая досада, что он умер у нас», – думал директор.
Он тотчас же распорядился не поднимать шума, чтобы не распугать людей, остановившихся в отеле.
Четыре человека с трудом подняли громадное тело драматурга и перенесли его на кровать.
Лартуа все еще ощущал на ладонях тяжесть массивной головы, которую он приподнял, войдя в комнату. В этой голове с коротко остриженными жесткими седыми волосами возникали, зрели и обретали окончательную форму картины наполовину вымышленного мира; она хранила беспощадные наблюдения драматурга над современниками и над самим собой.
Наивный и немного тягучий женский голос спросил:
– Что тут происходит?
Лартуа поднял глаза и заметил среди служащих отеля высокую, довольно красивую девушку с пышными темными волосами.
– Вас зовут Люсьенн? – спросил профессор. – Отныне он в вас больше не нуждается.
Многие десятилетия знаменитый медик в силу своей профессии наблюдал, как умирают люди. Но до сих пор он не мог понять, не мог постичь, как в людях до их последнего дыхания уживаются рядом самые возвышенные чувства и самые низменные страсти. Впрочем, кто придумал эти определения: «возвышенное» и «низменное»? Они означали не больше, чем цветные этикетки, которые наклеивают на ящики с фарфором. Жалкая предосторожность для того, чтобы безопаснее пронести через жизнь хрупкий сосуд – «сосуд скудельный», – ведь он рано или поздно все равно разобьется…