– Какой кормилицы? – переспросил окончательно запутавшийся Толомеи.
Снова за драпировкой раздалось приглушенное покашливание. Бувилль даже в лице переменился, залепетал что-то, стал заикаться.
– Видите ли, мессир... Да, да, я хотел сказать... Что же я, бишь, хотел сказать?.. Да, я сразу хотел вам сообщить, что... но из-за разных этих дел запамятовал... Ах, да, вот что я хочу вам сказать... Ваша... жена вашего племянника, коль скоро, по вашим словам, они обвенчаны, так вот мы ее попросили... Ну, нам нужна была кормилица. Так вот, по доброй своей воле, заметьте, по доброй воле, она уступила просьбам моей жены и кормила маленького короля... увы, недолго, всего неделю.
– Стало быть, она была здесь? Вы брали ее из монастыря?
– И отвезли обратно! Я не мог сообщить вам об этом раньше... времени не было. И к тому же все это продолжалось недолго.
– Но, мессир, чего же вы стыдитесь, вы правильно поступили. Ах, наша красотка Мари! Значит, она кормила короля? Миссия, надо сказать, удивительная и почетная, весьма почетная! Жаль только, что кормить пришлось ей так недолго, – произнес Толомеи, сожалея о всех упущенных в связи с таким чрезвычайным обстоятельством выгодах. – Значит, вам нетрудно снова взять ее из монастыря?
– В том-то и дело, что нет. Для того чтобы она навсегда покинула святую обитель, требуется согласие семьи. Вы виделись с ее родными?
– Нет. Братья, которые поначалу устроили шум, по-моему, были рады спихнуть ее мне на руки и даже глаз теперь не кажут.
– А где они живут?
– У себя в поместье, в Крессэ.
– Крессэ, Крессэ... А где находится это самое Крессэ?
– Возле Нофля, где у меня есть отделение.
– Крессэ... Нофль... Чудесно, чудесно.
– Разрешите заметить, мессир, но вы все-таки странный человек! – не сдержавшись, воскликнул Толомеи. – Я поручаю вашей заботе девицу, рассказываю вам о ней все как на духу; вы берете ее в кормилицы к королевскому сыну, она живет здесь при вас восемь, десять дней...
– Пять, – уточнил Бувилль.
– Пусть будет пять, – продолжал Толомеи, – и вы даже представления не имеете ни откуда она родом, ни как ее зовут!
– Да нет, знаю, знал прекрасно, – отозвался Бувилль и даже побагровел. – Но временами, видите ли, все у меня из головы вылетает.
Ему неловко было в третий раз бежать за советом к супруге. И почему она, вместо того чтобы стоять за драпировкой, не придет ему на помощь? А потом еще будет пилить мужа за то, что он наболтал лишнего! Впрочем, если не выходит, значит, так и нужно.
– Этот Толомеи – единственный человек, которого я опасаюсь, – внушала жена Бувиллю. – У ломбардца чутье потоньше, чем у целой своры гончих. Если он будет говорить с тобой, дурачком, наедине, он не станет ничего опасаться, да и мне потом легче будет повернуть дело в нашу пользу.
«С дурачком... И верно, я совсем дураком стал, – думал Бувилль. – Вот поди ж ты! А раньше с королями умел говорить, участвовал в обсуждении государственных дел. Меня посылали устраивать брак Людовика с мадам Клеменцией. Я занимался конклавом и удачно хитрил с Дюэзом...» – Вот это последнее соображение и спасло Бувилля.
– Вы, кажется, сказали, что у вашего племянника есть письмо от святого папы? – проговорил он. – Чудесно, значит, все в порядке. Пускай сам Гуччо за ней приедет, пусть покажет письмо. Тогда все мы останемся в стороне и никто не сумеет нас упрекнуть или затеять с нами тяжбу. Шутка ли, сам папа! Тут никто возразить не посмеет. Через два или три дня, так вы, кажется, сказали? Что ж, пожелаем, чтобы все прошло гладко. И большое вам спасибо за прекрасную ткань; уверен, славная моя супруга сумеет оценить по достоинству ваш подарок. А теперь до свидания, мессир, остаюсь вашим покорным слугой.
Эта тирада совсем подкосила Бувилля, будто он ходил в атаку один против многочисленных врагов.
По дороге из Венсенна Толомеи думал: «Или мне все налгали, – а почему лгали, я не знаю, – или старик просто впадает в детство. Что ж, подождем Гуччо».
Но мадам Бувилль не стала ждать. Она тут же велела запрячь мулов в носилки и отправилась в предместье Сен-Марсель. Здесь она заперлась в келье с Мари; убив ее ребенка, она требовала теперь у несчастной отречься от своей любви.
– Вы поклялись хранить тайну на святом Евангелии, – твердила она. – А способны ли вы сохранить тайну от этого человека? Неужели у вас хватит дерзости жить с мужем (теперь мадам Бувилль готова была на все, даже признать Гуччо законным мужем Мари) и обманывать его, уверяя, что он отец чужого ребенка? Скрывать такие вещи от своего супруга тяжкий грех! А когда наконец восторжествует правда и короля призовут на престол, что вы тогда скажете вашему мужу? Вы честная женщина, дочь благородных родителей, и вы не пойдете на подобную низость.
Все эти вопросы Мари сотни, тысячи раз сама ставила перед собой, каждый час, каждую минуту своего затворнического существования. Ни о чем другом она не думала, и мысли эти чуть не свели ее с ума. И она уже знала наперед свой ответ. Знала, что, очутившись в объятиях Гуччо, не сможет ничего утаить, и вовсе не потому, что это будет «тяжкий грех», как выразилась мадам Бувилль, но потому, что сама любовь не потерпела бы столь жестокой лжи.
– Гуччо меня поймет, Гуччо простит. Я объясню ему, что моей вины тут нет; он поможет мне нести это бремя. Гуччо никому ничего не скажет, мадам, я могу поклясться за него, как я клялась за себя.
– Можно клясться лишь за себя, дитя мое. А тем более нельзя клясться за ломбардца; неужели вы верите, что он будет молчать? Да он первым делом постарается извлечь из этого выгоду.
– Мадам, не оскорбляйте его!
– Вовсе я его не оскорбляю, милочка, но я знаю людей. Вы дали клятву ничего не говорить даже на святой исповеди. На вашем попечении находится король Франции; и мы разрешим вашу клятву, когда придет время. Но не раньше.
– Молю, мадам, возьмите у меня короля и дайте мне свободу.
– Не я вам вручила младенца, на то была воля божия. Это дар господень, врученный вам на сохранение. Неужели вы предали бы слугам Иродовым Иисуса Христа, которого вам поручили бы сберечь во время избиения младенцев?.. Это дитя должно жить. Мой супруг обязан иметь вас и дитя под наблюдением, чтобы в любую минуту найти, а как прикажете ему поступить, если вы укатите в Авиньон?
– Я попрошу Гуччо поселиться там, где вы потребуете; уверяю вас, он не проговорится.
– Не проговорится лишь потому, что вы его никогда не увидите!
Их спор, прерывавшийся лишь на время кормления ребенка, длился до самого вечера. Обе женщины бились, как два зверя, захлопнутые одной ловушкой. Но у мадам Бувилль зубы и когти оказались крепче, чем у Мари.
– Что же со мной будет? Неужели вы заточите меня в монастыре до конца моих дней? – стонала Мари.
«С огромным удовольствием заточила бы, – думала мадам Бувилль. – Но ведь твой муженек везет письмо от самого папы...»