Моему отцу Хэлу Трайтелу
«Во время реконструкции Пьеты, предпринятой в ходе подготовки к торжествам по случаю трехсотлетия Антонио Вивальди, Венецианское отделение международного фонда охраны памятников обнаружило обширную коллекцию документов, касающихся деятельности приюта. Этот разрозненный архив долгое время считался погибшим во времена наполеоновского нашествия 1797 г.»
Джейн Л. Бальдоф-Берде
«Анна Мария делла Пьета: женщина-музыкант, символ Венеции»
Хотя я старалась придать этой книге наибольшую историческую достоверность, все же написана она как художественное произведение. Я позаимствовала у историков и мемуаристов некоторые отрывки бесед тех персонажей, кто жил в действительности, остальное же — плод моей фантазии.
В лето Господне 1709
«Милая матушка!
С тех самых пор, как я впервые обмакнула перо в чернильницу и вывела на бумаге первые буквы, я все воображала, что пишу тебе. Мысленно я уже не раз обращалась к тебе в посланиях, а ты их читала — и плакала. Они, словно мастерски исполненная прекрасная музыка, призывали тебя вернуться сюда и взять меня обратно.
Думаешь ли ты обо мне столько же, сколько я о тебе? Напомнили бы тебе мои глаза о той крошке, какой ты видела меня в последний раз?
Порой, поймав в темном окне свое отражение, я не сразу узнаю себя в облике молодой женщины, глядящей на меня из мрака. Как же удивилась бы ты, увидев во мне перемены, наложенные временем!
Ты оставила меня среди этих каменных стен, и я живу здесь, подобно чахлому растению, взращенному в комнате. Корни его неглубоки, и оно всякий раз поворачивается к свету, как только появляется возможность украсть у дня за окном хоть каплю солнца.
Я слышала, что дети часто походят на своих родителей. Я рассматриваю свои длинные пальцы и гадаю, такие ли руки у тебя. Похожа ли я на тебя в профиль? Может быть, и у тебя такие же темные глаза, вроде бы не подходящие к светлым волосам? Может быть, в них тоже проглядывает голод?
До сегодняшнего утра я не смела даже надеяться, что ты прочитаешь хотя бы одно из моих писем, что ты вообще жива. Впрочем, мое воображение так щедро на посулы…
Но сегодня все переменилось.
Кто ты и где ты — все это по-прежнему покрыто для меня мраком. Но ведь я обращаюсь в молитвах к Пресвятой Деве, хоть никогда ее не видела. Мою игру на скрипке я посвящаю Богу, хотя никогда не узнаю, слушает ли он. Почему же мне не написать тебе? Насколько мне известно, сестра Лаура ни разу в жизни не обманула меня. И именно сегодня она велела написать тебе.
Впрочем, пора объясниться.
Есть лишь один день в году, когда figlie di соrо, то есть „дочерям хора“ — воспитанницам, которые поют в церкви или играют там на инструментах, — дозволяется навестить любых, даже дальних родственников за пределами приюта, если те не против. Девочки очень ждут этого дня, готовятся к нему, мечтают о нем, а после целый год перебирают каждую подробность этого посещения, словно белочки — клад орехов, пока не придет пора для очередного визита.
В прошлом году, когда служанки в этот день выбивали половики и вытряхивали шторы, я сидела у своего любимого сводчатого окна, неподалеку от комнат privilegiate, избранных участниц соrо. Из этого окна открывается сквозь железную решетку чудесный вид на оживленный Большой канал. Я сидела на скамеечке, обняв скрипку, в серебристом вихре танцующих на солнце пылинок. Я услышала, а потом и увидела, как взбирается по лестнице maestro Вивальди.
Это мой учитель — и один из немногих мужчин, которые видели мое лицо и говорили со мной за всю мою недолгую жизнь. Мне было всего восемь лет, когда недавно рукоположенного священника Антонио Вивальди, урожденного венецианца, правление Пьеты наняло на должность скрипичного наставника.
Мне запомнился тот день, когда сестра Лаура представила меня ему. Дон Антонио Вивальди сидел в ризнице. Он был без парика, и его рыжие волосы цветом походили на раскаленное железо, которым метят оставленных здесь детишек. Подобное клеймо есть и у меня на ноге — крохотная витиеватая буква „Р“, знак подкидыша, записанного в книги Пьеты.
— А это еще что такое? — спросил дон Антонио.
Оторвавшись от бумаг, наваленных перед ним на столе в беспорядке, вперемешку с перьями для письма, он негодующе заявил, что его приглашали заниматься с преуспевающими ученицами, а не с малышками — piccoli.
Сестра Лаура подтолкнула меня сзади — мне же в тот момент больше всего хотелось бежать без оглядки. Меня напугали его рыжие волосы: они так и наводили на мысль об адском пламени. А нетерпение в его голосе выдавало человека, не любящего детей.
Сестра Лаура, впрочем, настояла, чтоб он послушал мою игру.
Когда я закончила, он забрал у меня скрипку, отложил ее и повертел мои ручонки, внимательно рассматривая их. Затем приподнял мне подбородок и заглянул прямо в глаза. Тогда я увидела, какое удовольствие доставила ему моя игра. Он спросил мое имя.
— Здесь меня зовут Анна Мария даль Виолин, — ответила я.
Сестра Лаура объяснила дону Вивальди, что ни одной из воспитанниц не говорят ее фамилии, если у нее вообще есть таковая. Многих младенцев, принесенных в Пьету, записывают в книги, а потом отправляют в деревню на попечение приемных матерей, и сюда они возвращаются в десять лет для завершения образования. Я же была одной из немногих, выкормленных прямо в Пьете — тогда у нас еще были кормилицы, жившие здесь же, в приюте. Меня начали учить музыке, едва я смогла удержать в руках скрипку.
Мне хотелось, чтобы сестра Лаура продолжала разъяснения — для моей и его пользы, — но она смолкла, стоя подле меня и положив руку мне на плечо. Рука ее дрожала. Сестра Лаура была моей учительницей до появления в Пьете maestro Вивальди.
— Анна Мария даль Виолин, — обратился ко мне рыжеволосый священник. — Ты будешь одной из наших четырнадцати iniziate — ученицей соrо. Старайся же!
И он снова склонился над своими бумагами, отослав нас взмахом руки.
Я ощутила, что счастье переполняет меня подобно воде, хлынувшей в брошенное в колодец пустое ведро. Сестра Лаура меж тем заметила, что на ее памяти ни разу восьмилетнего ребенка не объявляли iniziata. Это означало, что я буду заниматься и репетировать под руководством маэстро Вивальди вместе с девушками и женщинами из соrо.
А теперь будь любезна, милая матушка, вообрази, что с тех пор прошло уже пять лет. Девчушка-невеличка взошла, как хлебная опара, и обрела новую форму и новые размеры. Теперь ей тринадцать, глаза ее полны слез, а сердце — горечи. Со своего уединенного местечка у окна она смотрит вниз и удивляется непривычному поведению священника, который поднимается на третий этаж по запретной для него лестнице.