Девственницы Вивальди | Страница: 2

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я подумала, не умирает ли кто. Мужчинам, даже священникам, заказан вход на третий этаж — кроме случаев, когда какую-либо из девушек требуется соборовать перед смертью, — и даже в этом случае его сюда сопровождали бы двое членов правления. Но в тот день в монастыре оставалась я одна: всем прочим участницам соrо нашлось куда пойти. Меня же от всех отличало полное отсутствие желающих признать меня своей родней.

Когда он приблизился, я увидела, что это маэстро. Пренебрежение правилами ему и ранее было свойственно, но этот запрет он еще ни разу не нарушал. Он шагал прямо ко мне, перебирая пачку бумаг, вытащенных из складок сутаны.

— Èссо! — воскликнул он, протягивая мне нотный листок — Вот!

От долгого подъема по лестнице он запыхался, а на лбу выступили капельки пота.

Это оказалась сольная партия в новой сонате. Чернила размазались там, где его пальцы коснулись еще не просохших строк. Вверху была крупно выведена надпись: „Per Sig.ra: [1] Анна Мария“.

Не успела я восклицанием выразить свое удовольствие и удивление, как маэстро Вивальди уже спешил вниз по лестнице. После первого пролета он задержался, поднял голову и помахал мне рукой. Я махнула ему в ответ. Он тем временем перекрестился и снова стал спускаться, что-то бормоча себе под нос и напевая вполголоса. Когда на него нападает такая причуда, он очень похож на помешанного, что содержатся в Incuràbili. [2]

Я присела и стала изучать нотную запись, слушая по мере чтения скрипку, которую Бог вложил мне в душу. Конечно, мне было любопытно, слагал ли маэстро эту сонату, думая обо мне, или приписал посвящение позже — возможно даже, что сестра Лаура или кто-то из учителей шепнули ему такой совет, а он лишь поспешно черкнул мое имя вверху страницы.

Впрочем, решила я, — какая разница. Я повторяла свою партию до тех пор, пока она прочно не уложилась в памяти. Рассеянно глядя сквозь решетку на проплывающие мимо гондолы, я играла, испытывая все чувства, которые нашла в этой музыке, — те, что были недоступны мне ранее, когда я, бывало, сиживала здесь в тишине и смотрела, как скользят мимо лодки, увозя людей во все те места, куда они ездят, когда живут на воле.

А в этом году нет новой сонаты, чтобы отвлечь меня от мыслей об удовольствиях, ожидающих других девочек: объятия кузин, особые блюда, приготовленные бабушками и тетушками по случаю встречи, секреты на ушко и разделенные слезы, и люди, которые тебя замечают и вскрикивают: „Как же ты выросла с прошлого раза!“

Как обычно, я сидела подле окна — но не играла. Я просто смотрела вниз, на канал, и вновь ощущала, как ужасно быть единственной figlia di соrо, которой некого навестить.

Остальным девушкам и в голову не приходило искать меня на скамеечке у окна, зато мне было отлично слышно, как они щебечут, выбегая из дортуара группками по двое и по трое и спускаясь по лестнице. Все они надели красные платья: мы их надеваем на выступления или когда просто выходим за эти стены. Красный цвет взывает к состраданию — так думает наше правление, надеясь, что у всех окружающих вид бедных хористок из Пьеты пробудит именно это чувство.

Одна только Марьетта потрудилась отыскать меня и попрощаться. Между прочим, в прошлую Пасху Марьетта, к моему великому удивлению, заявила мне, что я — ее лучшая подруга.

— Poverina! Бедняжка! — ласково воскликнула она, склонившись поцеловать меня. — Ну надо же, совсем нет родни!

Ее жалостливая мина не могла скрыть гордости — как же, у нее, по крайней мере, есть мать — хотя в прошлом году по возвращении из гостей руки у моей подружки были сплошь покрыты синяками. У некоторых наших девочек есть отец или мать, но только они не имеют средств или желания растить своих детей. А бывает, что и средства есть, но они боятся скомпрометировать себя в глазах общества, признав незаконнорожденного ребенка.

Я улыбалась через силу, пока Марьетта не повернулась на лестничной площадке, чтобы махнуть мне рукой на прощание.

Но стоило мне остаться в одиночестве, как крепиться стало невмочь и слезы прорвались наружу.

И тут до меня донесся шелест юбок сестры Лауры. С виду они такие же, как у других наставниц, однако при ходьбе издают совершенно особый звук. Наверняка у нее шелковая нижняя юбка. Я попыталась поскорее утереть слезы, хотя понимала, что сестра Лаура их не могла не заметить.

Она взглянула мне прямо в глаза, будто бы оценивая их выражение, и затем велела следовать за ней.

Я ходила по этой лестнице вверх и вниз вслед за сестрой Лаурой с тех пор, как была еще столь мала, что помогала себе руками, карабкаясь по ступенькам. Я шла за ней по среднему маршу, где каменные ступени были гладко отполированы и кое-где даже образовались углубления от множества ног тех, кто жил и умер в этих стенах.

Мы шли по коридору, залитому бледным светом раннего утра. Его окна выходят на Большой канал. Сестра Лаура вела меня к муравейнику комнатушек, где спят по ночам учителя, запершись за резными деревянными дверьми. В одной из спален она усадила меня за прелестный письменный столик, который выглядел вовсе не к месту среди аскетической обстановки — узкого ложа под белым покрывалом и незатейливого умывальника, а также стен, лишенных всяческих украшений, кроме деревянного распятия в одном углу и старинного с виду лика Пресвятой Девы — в другом.

Сестра Лаура откинула крышку и вынула из стола чернильницу, бутылочку с песком, перо и бумагу.

— Ну вот, — произнесла она, разгладив бумагу на крышке стола и вложив мне в руки перо. — Напиши своей матери, Аннина. Расскажи ей, как ты здесь живешь и что у тебя на душе.

От ее слов мое сердце понеслось вскачь, словно музыка в одном из самых трудных пассажей маэстро. Я спросила, знает ли она, где ты — и кто ты.

Она коснулась моей щеки сухой горячей рукой, мозолистой от постоянной игры на скрипке на протяжении всех этих лет, что сестра Лаура провела здесь.

— Богу все ведомо, — сказала она мне. — Он позаботится о том, чтобы твое письмо нашло дорогу к сердцу твоей матери.

Честно говоря, я ей не поверила. Настоятельница читает все письма, посылаемые из приюта, кроме тех, что передаются тайными путями. Я слышала, что полгода карнавального разгула — лучшая пора залучить сюда посетителя, для верности скрытого маской и согласного послужить посыльным. Он получит письмо из рукава в рукав, через решетку parlatòrio, [3] а затем передаст его далее в обход всякой цензуры. Впрочем, кто может сказать, сколько таких писем доходит до адресата? Говорят, сокровенные мысли дев-затворниц столь ценятся среди monachini — мужчин, увивающихся за монашками, — что эти послания, бывает, покупаются и продаются. Мы, конечно, не монашки, но нас держат вдали от мира точь-в-точь как их.